[Предлагаем Вашему вниманию главу из книги Г.Мейера «У истоков революции» вышедшей в издательстве «Посев»] 

 

Георгий Мейер

Российская Империя и славянофильство

(«ОТРЫВОК»)

…Боюсь, что репутация антисемита, нелепо и совершен­но несправедливо мне навязанная, сильно вредит мне в ле­вых кругах по прежнему. Все мы мало внимательны друг к другу, а большинство людей привыкло, вдобавок, невнима­тельно относиться к печатному слову. Вот прошло уже более двадцати лет, как я громогласно, с присущей мне мало по­хвальной резкостью, проповедываю печатно имперскую идею, несовместимую с какими бы то ни было племенными при­страстиями, расовыми началами, но в ответ на это, ничего кроме бессмысленных обвинений меня в «хитлерианстве», я еще не слышал. Левые никогда не могли мне простить, что я хотел, прежде чем мечтать о гибели иностранца Хитлера, видеть погибель от его руки нашего доморощенного Сталина, перемудрившего во всех отношениях своего немецкого со­брата. С правыми у меня дела обстояли ничуть не лучше. Как это ни странно звучит, они неизменно подозревали меня в юдофильстве, не понимая того, что всякие «фильства» и «фобства» мне одинаково чужды и противны. Однако, говоря по правде, из всех «фильств» я отношусь враждебнее все­го к славянофильству. Это именно оно, соблазнив нашу правящую верхушку, снизило имперскую идею и погубило Россию. А из всех «фобств» самое для меня отвратительное — юдофобство, ибо оно скорее и сильнее всего завладевает улицей, народными инстинктами, мне глубоко ненавистны­ми. О слове «народ» я давно собираюсь написать статью. Прошло уже более ста лет, как все привыкли у нас прида­вать этому, некогда чисто биологическому понятию, одно­временно три совершенно различных смысла. Под «народом» мы одинаково разумеем ныне: — простонародье, население данной страны, взятое в целом, и, наконец, нацию — три понятия друг друга исключающие. «Народ» происходит от «нарождаться», а нарождаются не только люди, но и птицы, и звери, и рыбы, и черви. В прежние более счастливые и культурные времена под словом «народ» разумелось все то, что есть в людях, в человеках биологического или даже, если угодно, зоологического. А слову «нация» во дни Пушкина, Баратынского и Чаадаева придавалось значение беспримесно духовное, противоположное всему тому, что выражает слово «народ».

Нацию основывают вопреки, и в противовес народу — герой, гений и святой при содействии сравнительно не­ многих избранных людей. Из кого состоят эти избранные?

Отвечу кратко: крестьянин безвестной деревушки, честно платящий государству налоги, сознательно и честно отбыва­ющий воинскую службу и внушающий своим детям страх Божий, есть тем самым представитель не народа, а нации. Такой крестьянин, такой мужик приобщается к деяниям ге­роя, гения и святого и становится живой неотъемлемой частицей нации. Но таких крестьян, равно как таких дворян, купцов и священнослужителей, в любой стране живет не­ много. Они-то и составляют собою нацию — явление исключительно духовное, наднародное, в каком-то смысле противонародное, отвергающее коллектив и утверждающее начало соборное в церковно-православном значении этого слова.

Народ — коллектив, нация — собор. Народ неизменно порывается побить камнями героя, гения и святого, а нация защищает их от напора народного буйства, охраняя таким образом свою основу, собственную сердцевину.

В конце 18-го и в начале 19-го века, в краткую пору великолепного российского ренессанса, непреодолимая раз­ница между понятиями «народ» и «нация» чувствовалась у нас лучшими людьми с особенной остротой и силой. Можно сказать даже, что эта разница ощущалась тогда в России всеми, но ясно сознавалась она, конечно, немногими, слиш­ком немногими и слишком недолговременно. Потому, между прочим, не успели мы создать русского слова, вполне соот­ветствующего по своему значению и смыслу иностранному —         «нация».

Однако Пушкин нередко умел поставить слово «народ» на подобающее ему место. У Пушкина народ и чернь в большинстве случаев между собою не различаются.

 

Поэт по лире вдохновенной

Рукой рассеянной бряцал.

Он пел, а хладный и надменной

Кругом народ непосвященный

Ему бессмысленно внимал.

И толковала чернь тупая…

 

Ясно, что Пушкин говорит здесь совсем не о простонародье, а о народе или черни вне сословных и классовых раз­личий, противопоставляя чернь-народ духовным сферам на­ции, ядро которой троично, ибо его составляют — герой, ге­ний и святой. Или же, говоря иначе, но все о том же, серд­цевину нации составляют — вера, надежда и любовь. Герой бесстрашен потому что вполне обладает даром веры и, сле­довательно, духовным чувством собственного бессмертия; ге­ний творит потому что его никогда не покидает надежда; святой совершает свой подвиг потому что любит. Итак, вера рождает геройство, из надежды возникает творчество, из любви восстает святость. «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше».

Любая нация неповторима, единственна, ибо каждой на­ции присуще особое, единственное, неповторимое в своей благодатности сочетание веры, надежды, и любви. Вот по­чему Россия и русский народ не только понятия не совпа­дающие, но напротив того — понятия взаимно друг друга исключающие. Россия это идея-задача заданная и данная Богом русскому народу для воплощения и разрешения. Но плоть не хочет духа, русский народ не принимает России, он отвергает ее, она же ищет своего воплощения, опираясь на избранных и создавая, таким образом, человеческий отбор. Этот отбор и есть нация, российская нация, в данном случае.

Все, что я сказал сейчас о взаимоотношении России и русского народа, можно повторить о Франции и француз­ском народе, о Испании и испанском народе и т. д. Только самое сочетание духовных сущностей у каждой нации всегда будет своим, единственным и неповторимым, но животная биологическая основа у всех без исключения народов одинаковая. Впрочем, необходимо сделать, и не к нашей выгоде, одну оговорку: в западноевропейских странах понятие на­ции в гораздо большей мере покрывало понятие народа чем у нас в России. Всякая нация духовно динамична, она стре­мится воздействовать на косную народную толщу, она всту­пает с ней в борьбу, в битву. Непрестанно наступая, нация урывает у народа и присваивает себе всех способных принять духовное крещение, всех могущих воспринять ее властное вмешательство. Чем больше индивидуумов похищает нация у народной гущи, одухотворяя их в процессе похищения, пре­вращая каждого из них из индивида в человеческую личность, тем крепче в данной стране национальный слой, тем послуш­нее усмиренная, взнузданная народная толща. Но, что бы наверное быть понятым, я повторяю еще раз: под народом и народной толщей следует разуметь совсем не простонародье, не крестьян и пригородных мещан, а огромное в каж­дой стране, особенно в России, скопление людских биологи­ческих индивидов, часто внешне цивилизованных, однако к истинной, религиозно-эстетически понимаемой культуре не­способных и ей враждебных. Вот именно эта народная тол­ща оказалась у нас в России никем и ничем не прошибаемой до глубины. Отсюда чрезмерная тонкость и хрупкость рос­сийского культурного слоя, российской имперской нации, от­сюда ее неустойчивость, всегда ощущавшаяся большинством наших лучших людей. Но от чувствования до сознания и по­нимания и, особенно до постижения причин и первопричин еще очень и очень далеко. Я полагаю, что во второй половине 19-го века только один Константин Леонтьев вполне понимал и постигал настоящие причины нашей духовной национальной неуравновешенности. Он хорошо понимал слова Чаада­ева о том, что всего лишь вчера, в отличие от старых за­падноевропейских стран, мы находились в кочевой кибитке и что именно поэтому великая имперская идея, созидавшая Россию, может в один ненастный день пошатнуться под на­пором безбожных диких племенных инстинктов, никогда не переставших нами владеть. Коротенькие племенные чувствования и идейки всегда поджидали нас за углом. Когда же появилось славянофильское учение с его проповедью племенной великорусской избранности, то пути, ведущие Россию к погибели, определились сами собой, ибо от племенных притяза­ний на первенство до погромов, и не только еврейских, рукою подать. Славянофильство опиралось у нас на бытовое исповедничество, но где быт, там начинается застой бытия, там снижается и ущемляется все истинно духовное. Бытовое исповедничество враждебно всякой подлинной религии и в особенности самой идее вселенского православия, неизменно пребывающей вне быта, открыто обосновавшей свое вечное царствование высоко над всеми племенами и расами. Все­ленское православие чуждается всего бытового, всего домаш­него, подтверждая всей своею божественной сущностью евангельские слова «враги человеку домашние его».

Имперская идея осуществлялась всего лишь дважды на земле: в Римской Империи, когда идея права, положенная в основу государственности, имела свои корни в религии, вы­водилась из Божества, и в Российской Империи, исходившей из идеи вселенского православия и, следовательно, из веры в небесную благодать. Как Дух дышит, где хочет, так и рос­сийская имперская идея, подвизаясь в подражание Духу, стре­милась дышать во всех племенах и народностях, поскольку они отрешались от чисто племенных биологических призна­ков и, одухотворяясь под ее воздействием, приобщались к нации в лице своих лучших представителей.

Во второй половине 19-го столетия, повторяю, только один К. Леонтьев постигал у нас до глубины сущность им­перской идеи, создавшей Россию. В те годы эта великая идея окончательно погасла даже в самых избранных умах. Она стала недоступной даже несравненному по остроте и мощи уму Достоевского. На глазах у всех умирала Россия, но при­чину этого, тогда лишь начинавшегося умирания, видел и понимал один К. Леонтьев. Он видел, как померкала россий­ская нация, отступая под натиском народа, племенных туземных инстинктов, домашних вожделений. Он видел как отцы и матери, когда-то внушавшие своим детям любовь к национальному духовному величию, превращаются в захолустных папашей и мамашей, а их детки, их сынки в усть-сысольских обывателей, в оголтелых шовинистов, или же того лучше, в революционных бомбометателей, стрелков по городовым. Чтобы наглядно показать степень тогдашнего непонимания всеми того, что такое нация вообще и россий­ская нация в частности, достаточно привести все еще весьма ходкое у нас утверждение, пущенное впервые славянофилами и ставшее обиходным уже в шестидесятые годы прошлого века. «У нас в России, — говорили все с осуждением, — слой образованных людей оторвался от народа». Причем под об­разованными людьми разумели, главным образом аристо­кратов и дворян. Да, говорили так именно с осуждением, как будто бы в этой «оторванности» было что-то ненормальное, болезненное. На самом же деле никто и ни от кого в России не отрывался, а шел и развивался в ней вполне здоровый процесс расслоения, дифференциации российского общества. Этот благодатный процесс показывал, что мы приближаемся, говоря словами К. Леонтьева, к высшей стадии многослож­ного государственного цветения, когда каждый орган в ду­ховном организме России, достигая своей зрелости, начинает исполнять, лишь ему одному, тайной, высшей силой пред­назначенные обязанности. И удивительно не то, что тогда Россия нормально выростала и зрела, а парадоксальна и не­понятна та быстрота с какою тогда же завелась в российской нации червоточина славянофильства, зазвучала нелепая про­поведь нашей самобытности в кавычках. Как будто бы ис­тинная самобытность любой нации может возникнуть по щучьему велению из так называемых народных недр, в отъединенности и вне духовного воздействия других старших и следовательно более развитых наций. Как будто в народных гущах может само собою зародиться, что-либо иное, кроме душевно телесных потребностей у всех народов и у всех отдельных людей одинаковых. Всего же убийственнее для наших, по выражению Достоевского, русских мальчиков, это как раз отсутствие в их славянофильском учении оригиналь­ности, самостоятельности и самобытности. Это учение было ввезено в Россию из неметчины печальной памяти наследниками пушкинского Ленского. Однако Ленский привез с собою из-за границы не столь учености плоды, сколь довольно рас­плывчатые романтические грезы, все же слегка смягчившие грубоватые и рудиментарные российские нравы, а его бли­жайшие наследники, наравне с новейшими выводами немец­кой философии, недаром ненавистной аполлонистическому уму Пушкина, занесли к нам «из «Германии туманной» вред­нейшую разновидность племенных теорий, неизменно смер­тоносных, при применении их на практике, для любого государства. Мы все еще так недавно видели на примере все той же Германии, насколько становятся губительными племен­ные народнические идейки, навязанные жизни живой.

Российская Империя, поскольку она не изменяла идее ее породившей была живым отрицанием всех племенных при­тязаний на первенство от какого бы племени они не исходили. Император Николай Первый боролся как только мог, с распространявшимися славянофильскими чувствованиями, со все растущими великорусскими претензиями. Он неодно­кратно, иногда в очень резких выражениях, пытался объяс­нить славянофилам, что, перед лицом российских имперских законов, обычаи и верования любого края, любой народно­сти, входящих в состав Империи, ничуть и ничем не ниже московских. Правительство Николая Первого зорко следило за развитием славянофильской пропаганды и пресекало эту заразу в достаточной степени решительно. Оно боролось с противоимперской деятельностью наших народников левых и правых толков и ревниво охраняло идею вселенского православия от ультра православной проповеди славянофилов, демонстративно и безвкусно щеголявших своей преданностью обрядоцерковному бытовому исповедничеству. Эта бесстыд­ная смесь сусальщины и шовинизма с церковной обрядно­стью, духовно сниженной и тем приниженной, претендовала на всемирность и была тайно преисполнена далеко не имперскими, а империалистическими вожделениями. Да, славяно­фильское учение, враждебное имперской идее, создавшей Россию, несло в себе то, что принято теперь так часто невпо­пад называть империализмом.

1971г.

 Источник: Стрела НТС №193  от 31.08.2014г.

— Читайте материалы НТС на http://nts-rs.ru/