Самое главное*
АНАТОЛИЙ МИХАЙЛОВСКИЙ
Много лет тому назад — кажется, было это в медовый месяц революции 1917 года—попала мне в руки, только-что вышедшая из печати, еще пахнувшая свежей типографской краской, книжка „Русской Мысли“, одного из лучших наших „толстых11 журналов того времени. В ней был помещен рассказ, ни автора, ни названия, ни точного содержания которого я уже не помню: слишком много событий и впечатлений ворвалось тогда в жизнь каждого русского человека; было не до книг, не до вдумчивого чтения. От всего повествования сохранились в памяти только какие-то обрывки — отдельные образы и картины — да глубокое, словами почти не выразимое ощущение чего-то непередаваемо жуткого: чувство соприкосновения с тайною, заключенною в „прелести** зла, — когда дух захватывает от созерцания бездны, заглянуть и… ринуться в которую влечет и манит душу человеческую лукавый и мудрый Искуситель.
Твердо запечатлелось в памяти только одно: в рассказе говорилось о мальчике, о чистом еще в порывах своих ребенке, который слова молитвы Господней: „но избави нас от лукавого** привык—по детской нерадивости — произносить скороговоркою, неизменно пропуская лишь два маленьких словечка, так что получалось: „но избави лукавого**..
Проходили годы. Мальчик превратился в юношу, но детская привычка читать „Отче наш**, заканчивая молитву прошением об „избавлении** дьявола, осталась. Наконец, он и сам заметил это, начал задумываться над скрытым смыслом произносимых слов, пока не стал, уже сознательно, жалеть Люцифера и горячо молиться за него. Сладкая соблазнительность этой жалости, проистекавшей, казалось бы, из веры в чудотворную силу всепрощающей любви божественного милосердия, дурманила сознание, опьяняла его: общность тайны с тем, «кого никто не любит и все живущее клянет», связывала, опутывала. Все больше и больше поддавался юноша сатанинскому искушению добротою, пока не завершилось все это постепенною победою злого начала над смятенною, но по прежнему полною благих стремлений, душою человеческою. Лишь вмешательство старца — инока спасло от окончательной гибели юношу, мучимого все новыми соблазнами, подпавшего под власть бесовских наваждений, в которых за маревом видений из миров иных уже чувствовалось испепеляющее дыхание геенны огненной…
Безусловная непримиримость начал добра и зла между собою—вот мысль, составляющая стержень этого рассказа, смелостью темы и внутренней правдивостью своею почти приближающегося к гениальным творениям Достоевского. Сегодня смысл повести становится еще глубже, еще шире замысла автора: в ней звучит для нас жуткое, хотя, быть-может, и не осознанное тогда писателем пророчество- уже не об единичной судьбе отдельного человека, а о грозных судьбах целого народа, поддавшегося соблазну искушения и, в исканиях добра и правды, лукаво вовлеченного на гибельний путь лжи и зла.
«Страшный и умный Дух, Дух самоуничтожения и небытия» (так определяет Искусителя Достоевский) знает слишком хорошо, что в первоначальной основе своей природа человеческая блага и непорочна, что она лишь искажена и обременена тысячелетним игом греха. Ибо ложь —это только нарушенная правда, а зло — лишь извращенное добро. Но и обратно: неполная, внутренне порочная правда неизбежно становится ложью, и нарушенное в своей целостности добро неминуемо вырождается в злое начало. И, если до появления Христа на земле «естественно» было известное смешение обоих понятий; если нередко стирались в сознании человеческом грани между добром и злом, то христианство сделало это окончательно невозможным. Ясен стал акт грехопадения, когда злое начало вошло, как действующая сила, в мир. Действительностью стала великая тайна искупления, которым сломлена была власть зла и открылся человеку путь Истины и Жизни. Осмысленной стала и земная история рода человеческого через обетование вечного возмездия, грядущего торжества Добра и Правды.
Лишь поколебав одну из этих трех опорных точек, к которым неразрывно прикреплена участь людей на все время их земного существования, можно потрясти судьбы и отдельного человека, и целых народов, и всего человечества. Не война и не террор, не голод и не мор таят в себе гибель для человека, а разрыв его бытия и сознания с тремя мистическими актами, верою в которые он живет.
Лукавая диалектика, стирая постепенно границы между добром и злом, искажая смысл окончательного торжества Божьей Правды и безусловной победы доброго начала в мире над злым, стремится поколебать именно эти три мистических акта, засорить в человеке источник его ведения о себе и отравить родник воды живой, из которого он только и черпает свои силы. Особенно опасна эта сатанинская диалектика тем, что опирается она вначале не на злые, а на добрые стороны в человеческой природе: божеское в человеке подстрекается к восстанию и бунту против Бог а.
Распространенное представление, что политические и социальные движения, выносимые наверх девятым валом революционных бурь, оказываются победителями только потому, что они обращаются к инстинктам масс, в основе своей неверно. Победа великих по историческому значению своему революций обусловливается в первую очередь тем, что неистребимы в человеке и стремления к истине, и напряженное желание осуществить какую-то правду на земле, и постоянное искание добра и высшей справедливости. Не инстинкты, а высокие и идеальные порывы оказываются двигателями человеческих масс в исторические моменты их жизни и развития, и, если искаженная правда становится ложью, а извращенное, лишенное божественного огня, добро вырождается в свое отрицание и в свою противоположность, то это внутренний порок всякой диалектики «от лукавого». Поэтому и могла родиться поэма А. Блока „Двенадцать». Поэтому и историческая действительность, нами наблюдаемая, оказывается как-бы непрерывной цепью отпадений человека от своего Творца, поруганием Его творения, конечным торжеством и владычеством зла.
Мы знаем, что это очевидное явление есть нечто временное, что стоит только сбросить с себя ярмо греха и последовать за Спасителем, как мы почувствуем себя так же радостно и безмятежно, как первый человек до грехопадения, ибо сказал Христос: „Иго Мое благо и бремя Мое легко“. Мы знаем, что неразрушимо и бессмертно по естеству своему христианское общество, пока оно остается—не по имени только—христианским.
Да, все это мы знаем давно. И не по тому ли эти мысли неизбежно наталкиваются на глухое сопротивление окружающей среды, и людская масса воспринимает, в обстановке мирской суеты, слова о Правде и Добре, как что-то «избитое», «скучное», «назойливое» и «уже надоевшее»?
И не лежит ли так часто прелесть зла в «новизне» и «оригинальности» взрощенных им систем и учений?
Всеми сознается необходимость политического, хозяйственного и социального оздоровления человечества, потрясаемого одним кризисом за другим; живо и болезненно ощущается потребность в культурном, т.е. духовном обновлении. Но как объяснить современному человеку, не желающему видеть смысла всего происходящего, что без глубокого религиозно-нравственного возрождения все это — пустые слова, плоть, лишенная духа и жизни? И, наконец,—основное и больное для нас: как помочь родному народу, после пережитого им лихолетия, выйти на путь духовного воскресения, как заставить широкие круги его интеллигенции понять, что вне Святой Руси, вне Православия нет и не будет России, — той духовно великой и душевно прекрасной России, культура которой по яркости и многогранности, по внешнему и по внутреннему богатству едва-ли знает что-нибудь равное себе в этом мире? Где найти силу убеждения и дар пророка, чтобы «глаголом жечь сердца людей» и заставить их проникнуться пламенной любовью к той православной Руси, что
„поддалась лихому подговору,
отдалась разбойнику и вору,
подожгла посады и хлеба, разорила
древнее жилище,— и пошла—поруганной и нищей и
рабой последнего раба“?
Да позволено мне будет привести здесь замечательные строки своеобразного и гениального русского мыслителя В. В. Розанова:
«Потому так упорно каждая церковь противится слиянию с которой- нибудь другой, что в сущности не в догматах только, но во всем своем внутреннем сложении, в каждой черте своего характера она есть нечто глубоко своеобразное и совершенно особеннее от прочих Церквей. И это потому, что жизнь, которая бьется в них, бьется в каждой по особому типу.
И, однако, одно Евангелие и один дух светится в нем. Если мы захотим дать себе отчет, который из трех типов жизни соответствует ему, мы непреодолимо и невольно должны будем сказать, что это—дух Православия. Когда нам будут указывать на неизъяснимое величие Католицизма, на безбрежность мысли, заложенной в нем, которою он увит и обоснован с седой, схоластики и до наших дней, — мы согласимся со всем этим и признаем также, что ничего подобного нет в нашей Церкви и ее истории. Если нам будут указывать на все плоды Протестантизма, на эту богобоязненность жизни, на свободу критики в нем и высокое просвещение, которое отсюда вытекло, — мы скажем, что все это видим и никогда не закрывали на это глаз. Мы спросим только: но христианство, но дух евангельский, но то чему учил нас словом и жизнью Спаситель? Ничего нет у нас, ни высоких подвигов, ни блеска завоеваний умственных, ни замыслов направить пути истории. Но вот перед вами бедная церковь, вокруг рассеянные, около нее группирующиеся домики. Войдите в нее и прислушайтесь к нестройному пению дьячка и какого-то мальчика, Бог знает откуда приходящего помогать ему. Седой высокий священник служит всенощную. Посреди церкви, на аналое, лежит образ, и неторопливо тянутся к нему из своих углов несколько стариков и старух. Всмотритесь в лица всех этих людей, прислушайтесь к голосу их. Вы увидите, что то, что уже утеряно всюду, что не приходит на помощь любви и не укрепляет надежды—в е р а—живет в этих людях. То сокровище, без которого неудержимо иссякает жизнь, которого не находят мудрые, которое убегает от бессильно жаждущих и гибнущих,—оно светится в этих простых сердцах; и те страшные мысли, которые смущают нас и тяготят мир, очевидно никогда не тревожат их умы и совести. Они имеют веру, и с нею надеются, при ее помощи любят. Что в том, что дьячек невнятно читает на клиросе молитвы: но он верит смыслу их, и те, которые слушают его, нисколько не сомневаются, что за этот смысл он умрет, если будет нужно, и внидет в царство небесное, как и все они умрут и по делам своим примут мзду, к которой готовятся.
С этим покоем сердца, с этою твердостью жизни могут ли сравниваться экзальтации протестантизма и всемирные замыслы великой и гибнущей Церкви? Уныние в первом, тоскующее желание во второй — не есть ли симптомы утраты чего-то, без чего храм остается только зданием, и толпа молящихся— только собравшеюся толпою? И весь блеск искусств, которым они окружают себя, эта несравненная живопись, эта влекущая музыка, эти величественные кафедралы—не вытекает ли все это из желания пробудить в себе то, что в тех бедных молящихся никогда не засыпало, найти утраченное, что в той невидной церкви не было потеряно? Весь необъятный порыв желания, которым полна и трепещет Европа, не есть ли только желание залить великую грусть, которую она хочет и не может пересилить; и вся красота, величие и разнообразие ее жизни, ее цивилизации не напоминает ли великолепную ризу, в которую никогда более не облечется священник?
Так-то и произошло в истории это необъяснимое и глубокое явление, по которому „у неимущего отнялось и имущему прибавилось». В прекрасном евангельском образе Марии и Марфы, принявших в свой дом Спасителя, как- будто высказаны эти неисповедимые судьбы Церкви. Марфа, когда вошел Он, смутилась и заторопилась; она думала о богатом угощении и, в хлопотах о нем, забыла даже о Том, для Кого оно. „Мария же, сестра ее, села у ног Иисуса и слушала слово Его». Измученная и раздраженная на нее Марфа подошла к Учителю и сказала: «Господи, или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня * оставила служить?»—И тогда произнес Он слова, в которых звучит смысл всей жизни и истории: «Ты заботишься о многом, Марфа, а одно только нужно; Мария-же избрала благую часть, которая не отнимется у нее».
Нашей Святой Церкви, по неисповедимым путям Промысла, суждено было избрать это „единое», которое только и нужно. Она только верила в Спасителя, слушала слова Его. Будем молиться, чтобы эта вера никогда не была отнята у нас, и не будем, по завету Учителя, сожалеть, что наши суетливые сестры так много успели сделать».
Мучительный вопрос волнует ныне душу каждого русского православного человека: сохранился ли еще дух Православия, это величайшее сокровище, завещанное нам нашими предками, там, в стране, которой принадлежат все наши помыслы, чаяния и чувства, в стране, которая во всей греховности своей, по праву именовалась Святою Русью? Жива ли там, на родной земле, Православная Церковь, или уже погребена она под развалинами своих древних обителей и монастырей,—убитая «диаматом» и безбожием, духовно растленная всякими обновленческими, живоцерковными и сектантскими соблазнами или ядом новоявленного цезарепапизма? Мыслимо ли и осуществимо ли восстановление духовной ткани русской культуры, душою которой в течение тысячелетия было Православие — с его неискаженной верой во Христа-Богочеловека, как единственного источника и пути Жизни, Истины и Добра? И не являемся ли мы, изгои—разбросанные по всему миру обломки и осколки исторической России — последними хранителями русской культурной традиции и унесенного с собою в изгнание светильника веры православной, который мы бережно и трепетно должны будем пронести через все бури и непогоды житейские и донести, не угасив, до родной земли? Не выполняем ли мы этим свою историческую и культурную миссию перед русским народом (что одно, быть может, составляет все нравственное оправдание нашего существования за рубежом)?
Мучительны эти вопросы; страшен яд сомнения, отравляющий душу, ослабляющий волю…
Кто же, как не мы, писатели, служители слова, глашатаи Правды и Добра, понесет на родную почву завещанные нам героями и подвижниками русскими семена ее духовного просветления и воскресения? Кто же, как Не мы?..
Легкое, едва заметное дуновение свободы коснулось нас—и сразу стало легче жить, легче дышать,—дуновение той свободы духовного творчества, без которой мертвеет и костенеет язык, вянет мысль, чахнут дарование, талант и гений, иссякает великий, божественный дар слова, и литература превращается в жалкий подголосок той или иной «политграмоты».
И нигде, как в Православии, находим мы высшее оправдание этой свободы духовного творчества, неразрывно связанной с духом терпимости ко всему, что не явное порождение зла. Ибо подобно истине и добру, и свобода—это то вечное и первозданное, к осуществлению чего стремится не отягощенная бременем греха природа человеческая в своей первоначальной чистоте:
разум — к Истине,
чувство — к Добру,
воля — к Свободе!
Поэтому всякое умаление и извращение свободы оказывается неизменно нарушением и поруганием божественного начала в человеке, «Дух дышит, где хочет»: он не терпит ни внешнего принуждения, ни—тем более—раболепного низкополонства.
И, так же, как истина и добро, нарушенная, искаженная свобода неминуемо превращается в свое отрицание и в свою противоположность, становится соблазном и искушением, вырождается или в распущенность и разнузданность, или в насилие и произвол. Новейшая история человечества достаточно ярко это подтвердила…
Когда из нашей же среды раздаются голоса о том, что мы занимаемся неблагодарным делом провозглашения «неоспоримых и общеизвестных истин», или что мы «ломимся в широко открытую дверь», — то не чувство недоумения охватывает нас, нет — но сознание, что мы говорим с оппонентами нашими на разных языках, что мы движемся в иной плоскости восприятия и мысли, чем они.
Никакое «знамя солидарности» не может заменить собою евангельской правды, и всякая подмена христианского мировоззрения и жизнепонимания новыми «измами», — пусть даже окрашенными в самые соблазнительные и модные ныне цвета, — должна быть отвергнута решительно и недвусмысленно.
«Кто не со Мною, тот против Меня»— этих слов Христа, кристально — ясных в своей предельной простоте, невозможно окутать никакими софистическими поправками и оговорками, никакими туманами самых стройных систем, воздвигаемых на домыслах человеческого рассудка.
«Ты заботишься о многом, Марфа, а одно только нужно»…
Это одно, единственно важное —особенно, в наши дни переоценки всех ценностей,—не позволяет стоять «по ту сторону добра и зла». Оно требует определенного, свободного решения и выбора, больше того —налагает на нас долг исповедничества.
И, как бы ни побивали нас морально камнями, мы настойчиво и упорно будем исповедывать и проповедывать то «одно», чему учил Спаситель: самое главное.
«Неоспоримые и общеизвестные истины», от которых — под разными предлогами—многие предпочитают досадливо отмахиваться, как от чего-то, повидимому, мешающего проведению в жизнь того или иного «изма», не могут быть сданы в архив: дело идет не о политических, экономических и социальных теориях и даже не о философских спорах, а о вопросе жизни и смерти—вечной жизни и вечной гибели.
Не только перед каждым из нас—перед Россией в целом стоит роковой вопрос ее судьбы.
Россия скажет еще свое слово. И ждать осталось недолго, ибо исполнились сроки. Свой ответ Земля Русская должна будет дать миру:
«О Русь! В предвиденьи
высоком Ты гордой мыслью занята:
Каким же хочешь быть Востоком —
Востоком Ксеркса иль Христа»?—
*) Статья представляет собою фрагменты из
брошюры автора: „Соблазн зла» (Судьбы России).
Отправляя сообщение, Вы разрешаете сбор и обработку персональных данных. Политика конфиденциальности.