Сословие отчужденных как рычаг разрушения

Сословие отчужденных как рычаг разрушения

И.Н. Андрушкевич.

Когда в древнем мире появляется чувство необходимости осознать сущность государства и общества (тогда еще эти два понятия сливались в одно), то политическая мысль очень скоро останавливает, как завороженная, свое внимание на одном явлении, которое становится краеугольным камнем всех дальнейших политических построений. Это явление греки называют «синойкия» (сожительство, от «син» — со и «ойкос» — дом), а римляне «concordia ordini» (согласие сословий).

Первые проявления политической мысли носят практический и технический характер, в древности иногда облекаемый в мифологические формы. Затем уже следуют другие две формы политической мысли: мысль отвлеченная, рационалистическая, и мысль точная, философская. (1) И вот, в самых зачатках Афинского государства «какой-то гениальный государственный деятель предложил и осуществил объединение Атики… в афинской жизни было верное чувство общего интереса…». (2) По этому поводу, говорит Фукидид, было учреждено празднество в честь «богини» Синойкии (по-латыни она называлась Cinecia). От этого слова в прошлом веке великий знаток римской истории Момзен создает существительное — «синойкизм»: «История любой нации, и особенно латинской нации, — это широкая система синойкизма». В следующих изданиях он уже переводит это слово как «включение, вступление, инкорпорация». Ортега толкует это выражение как «согласие жить вместе» и указывает: «Со странной настойчивостью жители греко-латинского города сохраняют в самых первичных и глубоких пластах своей памяти воспоминание о синойкизме». Таким образом, Афинская демократия и Римская республика имели в своем основании «согласие сословий, сожительство и чувство общего интереса», в то время как современные одноименные государственные образования базируются на разделении властей, расщеплении на партии и фракции, а иногда и на борьбе сословий. (Причем разделение властей является двойным. Сначала происходит разделение на власти военные и гражданские, причем военные власти не смеют вмешиваться в гражданские дела, в то время как гражданские власти имеют одной из своих функций постоянное вмешательство в дела военные. Затем гражданские власти, в свою очередь, разделяются на три части, но эти три части вместе не достигают полноты власти, потому что в виде «свободной печати» существует четвертая власть не представительного, а скорее эзотерического характера, имеющая задачей наблюдать за остальными властями и направлять их через так называемое «общественное мнение»).

Конечно, сожительство не является целью государства, а, вернее, его предпосылкой. «Целью политической общины являются хорошие дела, а не сожительство», — говорит Аристотель в «Политике» (1281 а). Хорошие дела для достижения «совершенной и самодостаточной жизни» основываются на сожительстве, но одновременно возвышают это сожительство до общего дела.

Такое определение сущности государства логически приводит к его пониманию как органического целого. Государство («город») «по своей природе предшествует дому (семье) и каждому из нас, потому что целое по необходимости предшествует части». («Политика», 1253 а). «Целое более необходимо, чем части. Если погибнет целый отдельный человек, то тем самым перестает существовать его нога или его рука. В словах этих формулирована основная теза органической теории государства». (3) Эту органическую теорию государства довольно выпукло выражает Гегель: «Государство есть организм… этим организмом является политический строй… К нему подходит басня о желудке и остальных частях тела. Природа организма такова, что если не все части отождествляются, если одна часть становится самостоятельной, все должны погибнуть». (4)

Марксисты, провозглашая себя последователями диалектической методологии Гегеля, отвергают содержание его теорий, в том числе и органическую теорию о государстве: «Биологическая аналогия — это основная категория биоаналогической социологии и вообще органических идеологий, считающих и определяющих общество по аналогии с индивидуальноживотным организмом (человеческое тело), как органическую структуру… Это упрощающее представление… которое отбрасывает огромную сложность историческо-общественной действительности и сокращает эту сложность до элементарности упрощенной биологической схемы… Биоаналогическая социология действует как редукционизм…». (5)

Конечно, не марксистам говорить об «упрощении, сокращении или редукции» действительности, когда как раз марксизм отличается занижением всех ценностей, по замечанию Б. П. Вышеславцева, и редукцией исторической действительности к материально-экономическим явлениям. «Сходство живых вещей» является одним из фундаментов общества (6), но это не значит, что общество можно свести к этому фундаменту. Человеческое общество даже нельзя сводить к обществам высших животных, так как последние не объединяются общностью верований, имеющих такое значение в человеческих государственных образованиях, как это исчерпывающе доказано Ортегой. Да и тот же Аристотель, говоря о подчинении частей целому в своей теории государства, лишь придерживается своей общей концепции, но он не забывает указать, что субстанцией государства являются нравы, «этос», общественная «сила», сложившаяся в течение «многого времени».

Таким образом, если государство является органическим целым, в котором части живут в согласии, причем это согласие касается в первую очередь общих верований и традиционных нравов, то очевидно, что для разрушения государства необходимо нарушить это согласие, расколоть общие верования, ослабить силу нравов и традиций. Но так как такая акция не может быть только лишь внешней, потому что вышеперечисленные предпосылки государства имеют чисто внутренний характер, то для проведения ее в жизнь необходимо одновременно отколоть от цельного государственного организма какую-нибудь часть для того, чтобы можно было ею пользоваться, как рычагом для дальнейшего внутреннего разрушения. Причем эта отколотая часть должна остаться внутри той системы, которую она должна разрушать, став одновременно ей чуждой, перестав отождествляться с нею. Как говорит Гегель: «Если не все части отождествляются, если одна часть становится самостоятельной, все должны погибнуть».

Такой откол части от целого, чтобы часть перестала себя отождествлять с целым, сопровождается расколом в общих верованиях этого целого, являющихся общей почвой для всех частей. Расколы же вызываются индукцией домыслов-мнений, которые, в свою очередь, вызывают со-мнения в верованиях. (Ортега-и-Гассет очень обстоятельно обосновал свою теорию о верованиях и домыслах и их роли в жизни обществ).

Первым примером в современной истории такого процесса размагничивания верований (7), искусственного намагничивания домыслами, затем отрыва от общей исторической почвы части общества и, наконец, использования отчужденной части для разрушения всего целого, является Французская революция. Интересно, что эта первая революция и употребляет впервые выражение, чисто внешне подчеркивающее отчуждение части разрушаемого общества. В действительности, санкюлоты были предшественниками люмпен- пролетариата. Причем эти отчужденные образовывают определенное сословие, а не являются отчужденными в одиночку, как изгои на древней Руси. Все они вместе должны образовать рычаг для разрушения того общества, от которого их откололи.

Несомненно, что общественная жизнь тоже подлежит определенным законам, и также несомненно, что все природные законы действуют, хотя бы частично, по аналогии между собой. В древности, да и в средние века, познание многих природных законов носило тайный характер, бережно хранимый заинтересованными группами. Весьма возможно, что некоторые общественные законы тоже были известны таким группам, которые и пользовались своим знанием для достижения чисто политических целей, как, например, в борьбе с христианством или хотя бы с монархией во Франции. (8)

Но затем наступает, выражаясь словами И. Р. Шафаревича, «литературный этап». На этом этапе основоположником теории отчуждения одного сословия от целого общества явился Карл Маркс.

Саму идею отчуждения Маркс, по-видимому, заимствует у Г егеля, употребляющего термин «отчуждение» для обозначения состояния «несчастного сознания», когда это сознание осознает себя оторванным от действительности, к которой оно так или иначе принадлежит.

Вследствие этого появляется чувство отрыва, раздвоения, отчуждения (Entzweiung, Trennung, Entfremdung, Entausserung).

Но Маркс применяет эту идею отчуждения не в абстрактном, а в конкретном смысле. И относит ее не к отдельному сознанию, а к части общества. Тут он фактически возвращается к Французской революции и вспоминает «санкюлотов»: они, или, как он их называет по-новому, «пролетарии», отчуждены от средств производства, так как эти им не принадлежат. Рабочий класс является отчужденным сословием, и, чтобы преодолеть это отчуждение и достигнуть «свободы», он должен присвоить себе средства производства, а затем и «придаточную стоимость». Конечно, для этого рабочий класс сначала должен разрушить до этого существующее общество. Таким образом, чисто отвлеченное философское понятие «отчуждения» у Г егеля превращается в политическо-экономическое понятие у Маркса.

Но Маркс, конечно, знает, что одного «отчужденного рабочего класса» для разрушения всего общества слишком мало. Нужно создать дополнительно еще одно сословие, которое бы имело коллективное сознание своей беспочвенности, своего отчуждения.

Сначала Маркс считает, что борьба рабочего класса будет вестись под руководством революционной элиты, но затем эта элита принимает форму социалистических (коммунистических) партий. Может быть, тут лежит корень типично марксистского «волюнтаризма», постоянно всплывающего на поверхность во всей последующей истории этой доктрины: от воли этой революционной и партийной элиты как будто бы зависит дальнейших ход политических и экономических событий. Тут проявляется одно из глубоких внутренних противоречий марксизма: если по марксизму «бытие определяет сознание», то как же «сознательность партийной элиты» может влиять на бытие? Какой из этих двух противоположных постулатов является правильным? С не-марксистской позиции, эта антиномия разрешается легко путем интеграции противоположностей в одном синтезе: и бытие и сознание взаимно определяются. (Или: сознание есть часть бытия). Но из материалистического тупика, в котором философски заблудился Маркс, эту антиномию разрешить невозможно. Тогда применяется, вместо правды (или любви к правде, т. е. философии), просто «ловкость рук»: противоречие в теории умалчивается, а на практике весь упор делается на «сознательность» революционной элиты, «долженствующей» своим активизмом перевернуть бытие, т. е. произвести революцию. Питательной средой для этой элиты и должно быть новое беспочвенное и отчужденное сословие. Это сословие уже после Маркса получает название «интеллигенции».

Маркс на практике пользовался этим сословием для укомплектования своих «рабочих» партий. Достаточно посмотреть на списки «вождей» этих партий, чтобы со всей очевидностью увидеть их нерабочее происхождение, начиная с тех же Маркса, Энгельса и Ленина. Рабочие были лишь своего рода «пушечным мясом», а настоящим рычагом разрушения была интеллигенция как революционное сословие. Только лишь приблизительно через столетие, марксизм будет вынужден в лице одного из своих побочных теоретиков сбросить с себя маску и признать, что настоящим двигателем революции являются не рабочие, а интеллигентствующая молодежь (Маркузе). Это в свое время подметил Освальд Шпенглер, сказав, что, если бы «право представлять рабочих было признано только за настоящими рабочими, места слева во всех парламентах опустели бы».

Происхождение, становление и сущность интеллигенции как сословия еще не достаточно изучены и уяснены. Все же есть моменты, которые не представляют сомнений.

Что касается происхождения, то сам этот вопрос наводит нас на тот факт, что «интеллигенция» не всегда и не всюду существовала. Наиболее подходящей исторической параллелью для современной интеллигенции могли бы быть софисты древней Греции. Софисты, а до них вообще рационалисты в области политики, появились в Греции в результате кризиса после персидских войн, когда распространяются сомнения в собственных верованиях. Для того, чтобы выйти из сомнений, пускается в ход абстрактная, оторванная от традиционной действительности фантазия. Создается в воздухе, в «нигде», т. е. в «утопии», масса схем и программ. «Делаются конституции, строятся идеи совершенного государства, выводятся на бумаге общественные и экономические системы, регулируется законодательство. Перед глазами грека, вместо традиционной действительности… распространяется широкая теория существующих или фиктивных режимов… между которыми можно… выбирать. Но это значит, что политическое общество находится в кризисе». (9) Смешение многочисленных фантастических рецептов с действительностью, на равных правах, приводит к относительности общественных ценностей, к релятивизму, а затем и к цинизму и к нигилизму. Сама возможность широкого выбора там, где выбор неуместен и даже невозможен (например, невозможно «выбирать» свое собственное историческое прошлое), приводит к подделкам и извращениям, к загону действительности в цепи нереальных схем. Выбор по-гречески называется «ересь». Да и само слово intellegere происходит от «выбирать между». Ереси пагубны не только в религиозной, но и в политической жизни. И только в периоды расцвета «ересей», в периоды этического и интеллектуального релятивизма, в общественном организме размножаются профессиональные рационалисты, одержимые своими собственными идеями, которых мы сегодня и называем «интеллигентами». Выражаясь иначе, можно сказать, что интеллигенты, как создатели удушающих действительность идеологий, расцветают в те исторические периоды, которые можно назвать идеологическими периодами.

О конкретном моменте появления современной интеллигенции как социального явления есть разные мнения. Одни авторы связывают ее зарождение с началом религиозного кризиса в Западной Европе. Она «продукт Возрождения», ее появление «совпало с начальными этапами превращения царства Утопии в действительность». Это было после того, когда «средневековое общество начало разлагаться». Интеллигент появился, «как человек, который обладал специальными знаниями, культурой и терминологией, которые были необходимы… для революционного вторжения через стены общества и традиционного понятия мира». Они были одержимы «жаждой открыть что-то новое и лучшее вместо традиционного порядка… Французская революция была делом буржуазии и интеллигенции». (10)

Однако другие авторы обращают внимание на то, что существительное «интеллектуал» появляется в английских словарях в середине XVII века, а во французских словарях 1896, 1878 и 1902 г. г. оно еще не фигурирует. В 1898 г. в LAurore был опубликован «Манифест интеллектуалов» в защиту Дрейфуса, и, по-видимому, с этих пор этот неологизм вошел в употребление. (11)

Кстати, этот последний автор производит подробное изучение признаков, по которым можно определить людей, принадлежащих к сословию «интеллектуалов», и зачисляет в него не только идеологов, «обладающих терминологией для революционного вторжения», но и всех техников, ученых, педагогов, писателей, врачей, юристов, студентов и т. д. Но в свете нашего анализа интеллигенции как конкретного исторического явления, такое зачисление в её число всех умственных профессий только вводит в заблуждение. Все эти профессии, во- первых, так или иначе существуют в любую историческую эпоху, и, во-вторых, они не имеют своей задачей заниматься производством идеологий в разлагающемся обществе для того, чтобы ускорить это разложение. Только та часть умственных работников, которая отчуждается от собственного исторического общества, которая теряет связь с родной почвой в силу своей одержимости высосанными из самих себя идеологиями (как паук высасывает из себя свою паутину), может быть отнесена к сословию интеллигенции в узком смысле этого слова. Ортега их называет: «интеллектуальные пауки, ткущие пошлые утопии».

Однако, для объективного исторического анализа необходимо уточнить — в результате каких исторических причин могло так развиться и принять такой характер это явление. Выше мы видели, что некоторые авторы связывают появление современной интеллигенции с началом религиозного кризиса в Европе и с началом разложения средневекового общества. Конечно, это лишь засечки во времени и в пространстве, засечки, полагающие только начало для определения сложного исторического процесса.

Религиозный кризис всегда является началом всеобщего кризиса, но и в начале и в дальнейшем своем развитии этот процесс проходит под знаком сомнения. В конечном итоге, сомнение становится всеобщим, как говорит Декарт: «Я решил предполагать, что все вещи, которые до этого вошли в мой дух, не были более истинными, чем мечты моих снов». Это и есть тот коренной переворот в истории человеческой мысли, с которого начинается эра модернизма. Ортега так описывает этот переворот и то положение, в котором оказался сомневающийся до конца во всем последователь картезианского идеализма: «… У него убрали мир из-под ног: остался только субъект как единственная действительность. Поистине, нет ничего, кроме его собственных мыслей. Следовательно, он не может ни на что опираться, потому что нет ничего вне его самого. Он должен держать сам себя… и должен выйти из колодца, тягая самого себя за уши. Этот человек абсолютно должен сделать себе мир, в котором он будет жить. Больше того, жить становится для него задачей построить мир, потому что мира нет; можно сказать, он должен вынуть мир из своей головы, вместо того, чтобы познать, что есть мир, приспособляясь к уже имеющемуся. …Вопрос заключается в создании мира, в согласии с идеями, с нашими мыслями. Неуместно соглашаться с тем, что есть, потому что то, что есть, не является действительностью: необходимо создать то, что есть… в согласии с нашими идеями, которые являются подлинной действительностью. Так вот, это и есть дух несогласия, революционный дух. Идеализм по своей сути революционен». (12)

Вот где начало революционной беспочвенности у отчужденной от действительности интеллигенции.

Кант идет дальше этим путем, и наступает момент, когда он «сбрасывает с себя маску», как говорит Ортега: «Рассудок… нуждается в том, чтобы сфабриковать самим собой бытие в согласии с рассудком. Но эта творческая функция, чуждая теории, принадлежит исключительно воле, акции или практике. Я не думаю, чтобы во всей человеческой истории был совершен более смелый переворот, чем этот. Кант называет его «коперниковым подвигом». Но строго говоря… Коперник только подменяет одну действительность другой. Кант восстает против всякой действительности, сбрасывает свою маску магистра и возвещает диктатуру». (13) Ортега называет это «чистым германским вдохновением», от которого зарождается «активистическое, динамическое, волюнтаристическое начало».

Волюнтаризм марксизма берет свое начало от германского субъективизма — идеализма, императивно требующего создания нового мира, в согласии с «вынутыми из головы идеями». Невольно вспоминается ослепший Фауст перед роющейся для него могилой, когда он восклицает:

«Звон лопат меня так восхищает,

Надсмотрщик…

рабочих толпы нанимай…

плати, заманивай и выжимай!

Я с каждым днем известий жду

о том, как удлиняется предпринятая яма».

Таким образом, явление «беспочвенно идейной» интеллигенции получило широкий размах благодаря благоприятным для нее условиям нашей современной цивилизации, поставившей под сомнение все объективные ценности и обратившей весь свой пафос на материальную стройку мира, в чувственную угоду человеческого «я», ставшего, как и во времена софистов, «мерилом всех вещей».

В свою очередь, интеллигенция получила важную задачу в этом процессе: поставлять кадры для класса политиканов и быть «инженерами душ», направляющими так называемое «общественное мнение». (14) Это еще усугубляет её отчуждение от действительности, т. к. приводит ее в конфликт с культурной традицией того общества, которое она хочет «преобразить». Это и есть конечная драма интеллигенции: отчуждение от родной культуры собственного народа. Но это отчуждение ведет одновременно к сознательной или бессознательной цели всякой беспочвенной интеллигенции: произвести, так или иначе, в том или ином виде, культурную революцию. Солженицын в статье «Образованщина» в сборнике «Из-под глыб» подмечает, что известный восхвалитель интеллигенции Померанц не забывает также «восхвалить ленинскую культурную революцию». Недавним примером актуальности этих «культур-революционных» тенденций являются дичайшие и даже хулиганские выпады против Пушкина, исходящие как раз из снова формирующихся кругов говорящей по- русски интеллигенции.

Таким образом, мы подошли к проблеме русской интеллигенции. Много было на эту тему написано, и много было попыток сделано как-то определить русскую интеллигенцию. Солженицын в вышеназванной статье говорит: «Чаще многих других произносилось в русском образованном классе слово «интеллигенция», — но так, за событиями, и не успело получить обстоятельно-точного смысла». Сам Солженицын понимает ее («по трудности термина… пока, для первой главы») как: «вся масса тех, кто так себя называет». Солженицын приводит несколько других определений, в том числе «некого Алтаева (псевдоним, статья «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура» в № 97 «Вестника РСХД»)», который считает русскую интеллигенцию «уникальной категорией лиц», живущей в «сознании коллективной отчужденности от своей земли, своего народа и своей государственной власти». Солженицын считает, что диагноз, поставленный интеллигенции в свое время сборником «Вехи», «в этом и состоял, что, обожествляя народ, интеллигенция не знала его, была от него безнадежно отобщена».

Алтаев пишет про русскую интеллигенцию, что она «не смела выступить при советской власти», в первую очередь, потому, что «коммунизм был ее собственным детищем… в том числе и идеи террора… В ее сознании не было принципов, существенно отличавшихся от принципов, реализованных коммунистическим режимом». Интеллигенция сама «причастна ко злу, к преступлению». Солженицын добавляет, что это ей «облегчило войти в систему лжи». Тут Солженицын ошибается: наша идеологическая интеллигенция не «вошла в систему лжи», а всегда, с самого начала, в ней находилась. Истина, то есть не-ложь, по известному определению, есть «адекватность интеллекта и бытия», в то время как интеллект нашей идеологической интеллигенции никогда не соответствовал, не был соразмерен, не был прилажен к окружающей ее культурной исторической, общественной и государственной были. Это уже подметила полтора века тому назад следственная комиссия по делу декабристов, этого первого политического проявления нашего «демократического движения», несомого отчужденной от народа интеллигенцией, отметив, что декабристы считали подходящим для нашей страны «любой политический строй», кроме, конечно, существующего. Вместо органического улучшения существующего, они хотели его революционного разрушения, как первой своей цели, просто потому, что это и была их настоящая цель. Все остальное и было ложь. Поэтому идеологическая интеллигенция так легко пошла на сотрудничество с революцией. Вот где надо искать в первую очередь «коллаборантов». Солженицын отмечает, что «авторы «Вех» определяли интеллигенцию не по степени и не по роду образованности, а по идеологии — как некий новый орден, безрелигиозно-гуманистический».

Г. П. Федотов, которого никак нельзя обвинить во враждебности ни по отношению к интеллигенции, ни по отношению к демократическому обществу, в котором эта интеллигенция занимает привилегированное место, в статье «Трагедия интеллигенции» производит систематическое отметание от русской интеллигенции всех не принадлежащих к ней «работников умственного труда»: «Прежде всего, ясно, что интеллигенция — категория не профессиональная. Это не «людиумственного труда» (intellectuels). …Приходится исключить из интеллигенции всю огромную массу учителей, телеграфистов, ветеринаров… и даже профессоров… Сознание интеллигенции ощущает себя почти как некий орден…». И дальше, через несколько страниц, приводится объяснение: «Русская интеллигенция есть группа, движение и традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей». (15)

Дальше Федотов добавляет: «Нельзя обойти молчанием еще одной силы, которая в эту эпоху вливалась в русскую интеллигенцию, усиливая ее денационализированную природу и энергию революционного напора. Эта сила — еврейство… Еврейство… максимально беспочвенно… сразу же занимает в русской революции руководящее место». (16) По Федотову, получается, что «русская интеллигенция» равнозначна «русской революции».

Солженицын ссылается на определение интеллигенции Федотовым. Действительно, это определение, по своей краткости и четкости, можно считать до сих пор непревзойденным. Поэтому и сами «интеллигенты» его не оспаривают прямо, а больше стараются исказить смысл обуславливающих интеллигенцию понятий: идейности и беспочвенности. Возвышается значение «идейности», благо корень этого слова находится в родстве с понятиями «идеи» и «идеализма», и одновременно обезвреживается отрицательный смысл понятия «беспочвенности», иногда даже путем отрицания положительности ее противоположности, т. е. почвенности. «Да, бишь, против почвенников и вся дискуссия…» (Солженицын, «Образованщина»).

Но тот же Федотов указывает на конкретное содержание этой «идейности»: «60-е годы: это интернационал Бакунина, гимны топору, прокламации, требующие 3 000 000 голов, идеализация Разиновщины и Пугачевщины… зловещий Нечаев, у которого Ленин… учится организационному и тактическому имморализму… Бесы Достоевского родились именно из опыта 60-х годов». (17) Вот когда и кем писалась увертюра к Архипелагу!

С. Л. Франк, в «Этике нигилизма», определяет содержание «идейности» интеллигента: «это воинствующий монах нигилистической религии земного благополучия». А Гершензон, в том же сборнике «Вехи», в статье «Творческое самосознание» говорит: «Русская интеллигенция — это сонмище больных, изолированное в родной стране».

Все эти попытки определить интеллигенцию можно резюмировать одним словом: идеологическая интеллигенция. Прилагательное «идеологическая» выражает одновремено и «беспочвенную идейность», и «коллективную отчужденность», и «отобщенность от народа». Солженицын употребляет выражение «собственно интеллигенция», но термин «идеологическая» выражает точнее саму суть этого явления.

Кроме того, употребляя выражение «идеологическая интеллигенция», автоматически становится ясным её отличие от интеллигенции деловой. Деловая интеллигенция — это и есть та «огромная масса людей умственного труда», которую Федотов выносит за скобки в своем определении интеллигенции. Солженицын говорит об «интеллигенции инженеров и ученых математических и технических циклов», об «интеллигенции военной» и о «духовенстве», как не имеющих отношение к «собственно интеллигенции». И добавляет, что «как раз техническая интеллигенция, стоящая на прочной деловой почве… и на совести не имевшая греха соучастия вы революционных жестокостях… в 20-е годы оказала гораздо большую духовную стойкость, чем гуманитарная, не спешила принять Идеологию как единственное возможное мировоззрение».

При советской власти, говорит Солженицын, начал «усиленно меняться, расширяться» состав прежней интеллигенции. Этот процесс «с конца войны» кончился «захватом многомиллионного мещанства служащих, выполняющих любую канцелярскую или полуумственную работу». Солженицын предлагает — и очень удачно — называть «сей образованный слой» («лоска довольно третьего качества») образованщиной.

Оставляя в стороне эти подразделения интеллигенции, в заключение можно поставить вопрос: в чем же заключаются её действительные функции? В чем заключается первейший долг интеллекта? «Немного прояснить вещи», а «не запутать их еще больше, как это иногда делают политики», говорит Ортега. А в другом месте он восклицает: «Почему не выполнить первейшего долга ума, а именно взять вещи так, как они нам являются, не убавляя и не прибавляя ничего». Это и будет здоровым реализмом, без которого в общественных делах не обойтись. Недаром такой одаренный в государственном отношении народ, как римляне, называли свое государство (даже во времена империи) «рес-публикой», т. е. «общей вещью», или «общим делом». (Как видно, реализм и республика одного корня).

Интеллигенция должна заняться конкретными проблемами и делами. Г. П. Федотов говорит в вышеназванной статье: «Преодоление интеллигенции может совершаться и совершается многими путями. Если не говорить об органической национальной идее, которая в корне меняет тип «идейности», то почвой для оседания кочевой интеллигенции может быть всякое подлинное дело». Подлинные дела это не формальные и абстрактные «права и свободы», а конкретные жизненные необходимости: вера и обычаи отцов и дедов, культура собственного народа, нормальные жизнь и труд крестьянства, исторический народный дух в армии и флоте и т. д. Интеллигенция не может сама себя отчуждать от этих реальных проблем, стоящих перед нашим будущим.

В заключение, можно еще вкратце указать на одну задачу, специфически касающуюся интеллигенции. Это область политического творчества. После такого долгого увлечения суемыслием и суесловием, пора уже, чтобы русская интеллигенция вступила в третий этап политической мысли: мысли точной, ищущей строгой правды, «для того, чтобы восстановить систему верований, действующих в обществе, которая бы сделала возможным сожительство в городах». (18) К счастью для России, часть нашей русской интеллигенции уже открыла нам этот третий этап мысли, чему свидетельство сборник «Из-под глыб» и теория И. Р. Шафаревича о социализме как инстинкте смерти. Нам необходимо теоретически преодолеть умственные яды, которыми мы отравляемся уже столько времени, и найти подходящий нам синтез в области политики, как полтора века назад Пушкин дал нам синтез в области языка.

Тем более, что у нас есть собственная почва для такого синтеза, полностью соответствующая естественной сущности общества и государства: это наша русская идея соборности, которая включает в себя не только древние начала сожительства и согласия сословий, но и христианские начала любви, братства и нравственности.

Тогда и слово «интеллигенция» окажется умершим, как говорит Солженицын, и «от чего-то духовного будет образовано новое слово». Но «проход в духовное будущее открыт только поодиночно». Духовная интеллигенция не будет сословием, ибо «Дух дышит, где хочет». Да и коренная, историческая наша интеллигенция никогда не была сословием, а тем менее сословием, отчужденным от всего народа, от России. Митрополит Илларион, первые летописцы, Владимир Мономах, автор «Слова о полку Игореве», Тихон Задонский, а затем Ломоносов, Пушкин, Хомяков, Достоевский, Менделеев — вот некоторые примеры подлинно русского ума. +

  1. См. мою статью «Характер и корни русской политической мысли», «Наша Страна» № 13561357, 02.03.76.
  2. H. D. F. Kitto, Los griegos, Buenos Aires 1962, pp. 134,5.
  3. Н. Н. Алексеев, Идея государства, Нью-Йорк 1955, стр. 97.
  4. Hegel, Die politische Ordnung. Jubilaums-Ausgabe, S. 268-270.
  5. Dizionario Teorico-ideologico, Rivista Ideologie,1970.
  6. Cells and Societies, J. Tayler Bonner, Princeton University Press, 1955.
  7. См. мою статью «Сущность современных идеологий», «Н. С.» № 1105, 1106, 1107, 27.04.71, 4 и 11 05.71.
  8. См. мою статью «Политический оккультизм», «Н. С.» № 1288, 05.11.74.
  9. Julian Marias, Вступление к переводу «Политики» Аристотеля на испанский язык. (Aristoteles, Politica. Madrid, 1970).
  10. Thomas Molnar, The Decline of the Inellectual, Cleveland 1961.
  11. Louis Bodin, Les intellectuels, Paris 1962.
  12. Jose Ortega y Gasset, Unas lecciones de metafísica. Madrid, 1974, p. 162.
  13. Jose Ortega y Gasset, Kant. Hegel. Dithey. Madrid, 1961, p. 36,37.
  14. 14. Герберт Маркузе говорит в своей книге «Человек одного измерения»: «Те, которые делают политику, и их поставщики массовой информации систематически продвигают мысль одного измерения. Их речь полна предположений, которые самооправдываются и которые, будучи безостановочно и монопольно повторяемы, превращаются в гипнотические определения или диктаты». В другом месте той же книги Маркузе говорит: «Отчуждение целого поглощает частные отчуждения и превращает преступления против человечества в рациональное предприятие». Как видно, Маркузе знаком с сущностью современной глобальной системы отчуждения. Вообще, тема об отчуждении не раскрыта до конца. В. «Гранях» № 83, 1972 г., опубликована интересная дискуссия о Марксовой теории отчуждения между Милованом Джилас и Михаилом Михайловым, но и эта дискуссия не освещает эту тему полностью.
  15. 15. Г. П. Федотов, Новый Град, изд. им. Чехова, Нью-Йорк, 1953, стр. 12, 13, 17.
  16. 16.Там же, стр. 50. Подчеркнуто мной.
  17. 17. Интересно, что именно «Бесы» Ф. М. Достоевского менее всего популярны среди «интеллигентных» читателей на Западе, вплоть до того, что иногда трудно достать эту книгу. Также умалчивается его гениальное предвидение о помешательстве части человечества на идее-искушении «распределения хлебов», помешательстве, захватившем также и западные церковные круги, как это и было конкретно предсказано Достоевским.
  18. 18. Julian Marias, там же.

(«Наша Страна» № 1427, 5 июля 1977 г.).