«Краткое изложение славянофильского учения», пред­лагаемое ныне вниманию читателей, представляет лишь свод положений, изложенных в органе Славянского Благо­творительного Общества1, им одобренных и впоследствии развитых мною в моих полемических статьях и публичных собеседованиях.

Руководствуясь, между прочим, и указаниями моих критиков, я постарался выяснить и сгруппировать как наши основоположения, так и возражения на них наших против­ников, изложив и те и другие в возможно краткой и общедо­ступной форме. Таким образом, настоящий труд мой может служить как бы справочной книжкой славянофильства, по крайней мере, по тем главнейшим вопросам, которые были за последнее время обсуждаемы в нашей литературе. Воз­никновение новых вопросов дало уже мне и даст еще случай заняться ими и представить их решение2. В этих дальнейших работах будет иногда повторяться то, что уже было сказано в предыдущих; это неизбежно при всякой полемике (а нам постоянно приходится полемизировать, спорить); но такие повторения приносят несомненную пользу, когда имеется в виду значительный и часто меняющийся круг читателей,когда приходится распространять и «популяризировать» из­вестные мысли.

Возникновение  славянофильства.

Славянофильское учение, замкнутое при своем возникновении (30-е и 40

 

-е годы нынешнего столетия) в кабинетах основавших его мыслите­лей и ученых, было встречено верхними слоями тогдашнего нашего общества, насильственно оторванного от народа и на­ходившегося под иноземным влиянием, с заметным недове­рием; оно казалось ему парадоксальным, неудобопонятным; а «высшие правительственные сферы» на него косились, усма­тривая в его свободомыслии революционные начала. Мало-помалу, однако, хотя и не без борьбы, славянофильство нача­ло проникать в сознание нашего общества. В достопамятные времена освобождения крестьян от крепостной зависимости3 и балканских славян – от турецкого ига4 учение наше в лице некоторых из своих представителей (Самарина, Аксаковых, Черкасского) нашло практическое выражение и сослужило России великую службу.

Выведенное обстоятельствами на всемирно-истори­ческую дорогу, славянофильское учение, выражаемое извест­ной формулой «Православие, Самодержавие и Народность», несомненно, удержит свое значение и впредь (каковы бы ни были временные его представители), ибо оно, несомненно, истинно и, несомненно, соответствует религиозным, этиче­ским и политическим идеалам нашего народа. Скажу более: основания нашего учения, хотя, конечно, в измененном виде, вероятно, будут приняты и на Западе, когда он еще более убедится в несостоятельности тех юридических и нравственных основ, на которых он кое-как еще держится, когда он в них окончательно изверится; начало этого поворота мы видим уже и теперь.

Славянофильская формула. В октябрьском № 1 «Известий Славянского Благотворительного Общества » (1883 г.) вкратце сказано следующее. В чем заключаются идеалы, которым служило и будет служить Славянское Общество? Какие это идеалы? Это те же самые, перед которыми пре­клоняется и русский народ: Православие, понимаемое как сумма его этических взглядов, Самодержавие как выраже­ние его взглядов политических, – и то и другое неразрывно и органически связанное с русскою Народностью, которая служит им сферой действия, и которой они служат высочай­шим выражением!

Православие. «Христианская вера, и притом в ее вос­точной православной форме, есть тот идеал, который наибо­лее дорог русскому народу, который для него выше всего на свете. Он обусловливал исстари, обусловливает и ныне всю нравственную жизнь русского народа». Православная Цер­ковь наша одинаково удалена как от доведенного до абсурда авторитета римского первосвященника (непогрешимость), уничтожающего всякую нравственную свободу христианина, так и от протестантской атомизации Церкви, уничтожающей всякий авторитет; ни римский католицизм, ни протестантизм не могут удовлетворить религиозных потребностей русско­го, православного человека. Только Православная Церковь, в которой уравновешены свобода и авторитет, Церковь, неиз­менная в своем божественно-установленном учении, может не только выполнить свое высшее назначение относительно каждого отдельного христианина, но и дать высшее освяще­ние (высшую санкцию) государству; только она превращает политическое Российское государство в «Святую Русь», то есть в государство-Церковь, чем наше отечество и должно оставаться вечно и неизменно. Припомню, что это выражение «Святая Русь», над которым смеются люди, не понимающие его глубокого значения, получило неоспоримое право граж­данства, появившись в авторитетнейшем документе, исполнившем радостью все «русские сердца»5. В Православии за­ключаются не только залог самобытного, духовного значения России, ее вселенского исторического призвания, но в зна­чительной степени – и залог обновления и всего славянства. Не будет преувеличением сказать, что русский человек бо­лее, первее христианин и сын Православной Церкви, нежели гражданин русского государства. Ведь и на мирских сходках крестьяне, обращаясь к своим односельчанам, говорят им не «господа», не «сограждане», а «православные»!

Самодержавие. «В самодержавии, – сказано далее в на­шей “Исповеди”, – мы видим ту силу, которая собрала раз­дробленную Россию. Самодержавие, неразрывно связанное с Православием, твердо верящее в себя, не боящееся лежащей на нем ответственности, близко знакомое с нравственными потребностями своего народа и ведущее его к тем идеалам, в которые он верит, несомненно, – наилучшая форма прав­ления, по крайней мере, для России. Мы не только не желаем в каком бы то ни было направлении умаления самодержав­ной власти, не желаем никакого ограничения ее прав кон­ституционными учреждениями, – напротив, мы желали бы ее усиления, и именно в отношении ее способности узнавать действительные нужды и желания народа; мы верим, что для сего ей следует быть в постоянном реальном общении с «землей», с народом. Однако если бы при известных обстоя­тельствах самодержавная власть сочла уместным достоверно узнать мысль народа, посоветоваться с ним, как то бывало не раз6 на Земских Соборах, мы, славянофилы, желали бы, что­бы самодержавная власть не поступалась при этом своими правами в пользу каких бы то ни было сословий или партий. Русский народ не желает никаких перемен в конституционном направлении: он желает лишь одного – чтобы Царю были действительно известны его нужды, его желания, чтобы он имел возможность доводить о них до сведения самого Царя. Без этого права, этой возможности, вытекающих из взгляда народа на своего государя как на отца и столь же священ­ных, как и право детей обращаться к своему естественному отцу, – и семейство, и самодержавие превращаются в жесто­кую, ужасную деспотию! Только при этих условиях может осуществляться наш славянофильский, истинно древнерус­ский строй. При таких отношениях любви и веры в Царя рус­ский народ, конечно, не может желать и никогда не пожелает превратить своего Царя-Отца в какую бы то ни было парла­ментарную машину, никогда не променяет его ни на какого наилиберальнейшего «премьера».

«Мы твердо веруем, – писали мы в нашем адресе к Царю Александру II, – что лишь в любовном единении Царя с народом заключается наше спасение, а не в каких-либо измышленных и из чужа взятых договорно-конституционных формах… Мы ве­руем и в древнюю правду, искони проникшую в душу народа русского, что Царь его есть и отец его… что дети всегда придут к отцу своему безбоязненно… что отношения русского народа к Царю-Отцу своему лишь любовно свободны и безбоязненны, а не мертвенно формальны и договорны. Мы верим в свободу детей в семье отца любящего и любви детей верящего, – в сво­боду, без которой истинно русский человек не может себя и во­образить».

Так выражались мы в нашем адресе, и выраженные в нем мысли и чувства были удостоены Царского одобрения!

Народность. С понятием нашим о самодержавии не­разрывно связано понятие о народности. Она  служит  сферой действия и оплотом самодержавия, но сама должна быть им оберегаема и охраняема. Мы дорожим нашею народностью даже в частностях, в мелких особенностях7 придающих народу нашему его самостоятельный характер, его свое­образный тип. Стремление славянофилов оградить нашу народность от всяких на нее посягательств, желание дать ей, напротив, возможность развиться и укрепиться служили издавна предлогом разных нападок на наше учение. Говорят и говорили, что мы развиваем эгоистическую исключитель­ность, что такое превозношение себя над другими народами помешает нам достигнуть высшего, всечеловеческого раз­вития!.. Ничего этого, конечно, нет, все эти обвинения ни на чем не основаны. Самосознание и стремление уберечь свою народность от разных на нее посягательств совсем не поме­шают народу достичь высокой степени культуры, достичь того развития, того совершенства, при котором, оставаясь самим собою, он служит уже высшим целям всего челове­чества (это верно и относительно отдельных людей). Скажу более: только оставаясь верным своей народности, может человек и ее вести к высшему всечеловеческому типу; толь­ко за своим героем, за представителем своей народности пойдет и сам народ. Великие мыслители никогда не были безличными интернационалами. Разве Шекспир, Бэкон — не чистые англичане? Мольер разве не француз? Лютер, Гете или Шиллер — не немцы? А наш Пушкин разве не русский? Это, безусловно, верно и в сфере жизни политической: и государи могут вести свой народ к высшим гуманитарным целям, лишь мысля, чувствуя и идя в согласии со своими на­родами, угадывая их стремления, сочувствуя их идеалам, помогая неясным иногда чувствам перейти в сознание, как прекрасно выразился поэт Майков, говоря о недавно почив­шем Государе и России:

И то, что было в ней лишь чувством и преданьем, Как кованой броней, закреплено сознаньем!

Таково в кратких словах наше исповедание (наша рrofessio fidei), выражающееся в формуле Православие, Самодер­жавие, Народность.

Противники славянофильства. Ни с одним из наших принципов (наших основоположений) разнообразные про­тивники наши не согласны. Партий у нас, в смысле запад­ном, к счастью, нет. Россия еще крепко сплочена, мы, правда, придерживаемся того или другого течения мысли, причисля­ем себя к тому или другому лагерю, но не выделяем себя из общего отечества, как на Западе, где партии начинают уже сильно заслонять идею государства: это уже ясно выражается в действиях, например, партий ультрамонтанской и социал-демократической8 (особенно у «анархистов»).

Противники наши распадаются на два главных лагеря, кружка (относящихся, впрочем, друг к другу очень враждеб­но), а именно: 1) на поборников вообще западных идей, более или менее определенных сторонников конституционализма, народовластия, различных степеней и видов (это «западофилы», «западники» в собственном, тесном смысле слова) и 2) на поборников во что бы то ни стало, рer fas et nefas , су­ществующего в данную минуту положения дел, вообще по­клонников «всего существующего» и в Церкви, и в обще­стве, и в государстве: они готовы отвергать самые очевидные факты, если факты эти идут вразрез с их слепым оптимиз­мом. Это представители и сторонники так называемого про­свещенного бюрократизма; их идеал — административный, просвещенный абсолютизм (der Polizeistaat), считающий на­род, общество, находящееся вне правительственных сфер, не способным указать на свои потребности, духовные или материальные, не способным дать умный совет. Они группи­руются не столько около какой-либо государственной мысли, какой-либо научной теории или системы, сколько около фак­тов, около «существующего», принимая иногда неподвижное болото за неколебимую скалу. Как на образец наилучшего государственного устройства они указывают на Францию Людовика XIV, на Пруссию Фридриха Великого. Они за­бывают, что великие люди – счастливая и исключительная случайность при каком бы то ни было образе правления, что для того, чтобы быть Кольбером или Бисмарком, недоста­точно быть министром или канцлером. У нас этот строй вве­ден Петром Великим. В Европе он уже отживает свой век и представителей уже не имеет. Значение его – временное, пре­ходящее; и так как он не соответствует какой-либо научной системе положительного характера, то с представителями его, которые, впрочем, могут быть и предостойными людьми, нет ни возможности, ни причины спорить: зато западники-конституционалисты могут опираться и опираются на строго выработанную политическую систему; с ними нам, славяно­филам, и приходится спорить и бороться10.

В настоящее время формула славянофильства, рассма­триваемая в своих основаниях, едва ли найдет много про­тивников. Принципиально истинность ее, по крайней мере относительно России, готовы признать и более умеренные и разумные представители западнического направления. Они даже говорят, что мы, славянофилы, не имеем права считать себя как бы исключительными обладателями заключенных в нашей формуле истин, всех же других – западников, консти­туционалистов, латинствующих (вернее, униатствующих) – считать чуть не врагами России, вероотступниками, людьми, лишенными всякого патриотизма, и т. п.

Все это, конечно, напраслина – ничего подобного мы никогда не говорили, – но нельзя не заметить, что можно в теории признавать разные истины, в применении же на­столько их видоизменять разными ограничениями, дополне­ниями и «улучшениями», что, в конце концов, они делаются не только неузнаваемыми, но и обращаются в прямо себе противоположное!

Рассмотрение наших основоположений. Перехожу к более подробному рассмотрению наших основоположений. Принцип, нормирующий всю нашу систему, наиболее важ­ный и, безусловно, неизменно истинный, есть Православие. Мне, конечно, не для чего объяснять, что дóлжно понимать под этим словом. Мне, собственно, предстоит выяснить: как мы понимаем отношения нашей Церкви к нашему отечеству, в каком смысле вера наша обусловливает нашу жизнь?

Затруднительное положение Православия. Положе­ние, в котором находится наша Вселенская Православная Церковь, – крайне трудное. Она разбита на пятнадцать авто­кефальных частей, разъединенных и почти лишенных воз­можности поддерживать друг друга в случае опасности или нужды. Они вынуждены вести тяжелую борьбу за существо­вание против и внешних, и внутренних врагов. Зачастую им приходится защищаться и от государств, в которые они вклю­чены историей; тяжкую борьбу им приходится вести с латин­ством, постоянно усиливающим свою пропаганду, и с некото­рыми протестантскими обществами, тоже подчас склонными к пропаганде. Наконец, не дóлжно забывать и врагов чисто отрицательного свойства – разные философские учения (враждебные не только Христианству, но и всякому деизму), и особенно современный индифферентизм, неудержимо под­тачивающий наши нравственные силы. Не везде борьба эта и успешна; однако самое важное условие нашей религиозной и нравственной жизни – безусловная истинность нашего дог­матического учения не поколеблена ни в одной из право­славных автокефальных Церквей. Может быть, оно кое-где затемнено, кое в чем не выяснено; особенно запутаны отно­шения между Церковью и государством, но в основании своем учение это столь же истинно, как и тысячу лет тому назад. Мы знаем, что «врата адовы» Церкви Христовой не одолеют, знаем, что у нас есть крепкий якорь спасения, знаем, где нам искать опору и поучение во всех наших сомнениях, недомыс­лиях и нравственных обмороках, которые так часто следуют у нас за самым высоким подъемом духа!

Предложения Запада11. Представители «Запада» гово­рят нам: в богословские тонкости мы вдаваться не будем; мо­жет быть, вы и правы в теории, но не очевидно ли, что ваша практика очень расходится с вашей теорией? Не впадаете ли вы в крайний оптимизм, рассчитывая на вашу связь с этой, очень отдаленной от нас, безусловной истиной, бывшей уде­лом древней, еще не разделенной Церкви? Якорь у вас, поло­жим, есть, и якорь надежный, но цепь, которая вас с ним свя­зывает, едва ли так надежна, как вам кажется; не лопнет ли она, если вы вздумаете ее подтянуть и осмотреть ваш якорь? Поручите лучше дело это нам, людям Запада, – у нас есть надежные мастера, которые пересмотрят звенья цепи и пере­чинят их, где нужно…

Такого рода речи нам приходится слушать ныне доволь­но часто, особенно со стороны сознательных и бессознатель­ных поклонников и последователей Рима. Сам папа Лев XIII обращается к нам с такими сладкими речами. Советы эти мы слыхали не раз; правда, слова были другие, суровые и гроз­ные; произносившие их люди потрясали когда-то весь мир своими громами; но времена переменились, и могучего льва заменила хитрая лисица, однако смысл обращенных к нам речей остался тот же! Что же скажем мы в ответ на это об­ращение? Мы ответим: силу и крепость ваших исправленных цепей мы испробовали на себе самих; да, они крепки; крепко скрутили, было, вы ими западную половину России, и до сих пор еще не залечены кровавые их следы, но мы в этих цепях не нуждаемся, не для дела любви они придуманы и выкова­ны; для нашего дела они не пригодны! Таков будет наш ответ, и таков он может и должен быть. Но нет ли в словах Запада и доли истины? Да, она в них есть, к несчастью, и мы должны ее признать! Истина эта заключается в том, что, действительно, наша практика не сходится с нашей теорией, действительно, жизнь наша ей не в версту, не соответствует высоте и свято­сти нашего учения, что мы ниже, гораздо ниже своих идеа­лов! Недостатки наши нечего скрывать, нечего утаивать.

Недостатки нашей церковной жизни. Скрывать их и недостойно, и бесполезно; уверяя, что у нас все хорошо, что у нас нечего исправлять, как иногда вынуждены уверять наши официальные полемисты (и духовные, и светские), мы можем только повредить делу. Скрывая дурные наши сто­роны, говоря неправду или, вернее, не всю правду, мы под­рываем доверие и к тому, что мы хвалим и отстаиваем заслу­женно, по достоинству. Церковь, носительница безусловно истинных идеалов, применяет их к жизни через посредство слабых людей; понятно, что жизнь эта не всегда соответству­ет своему идеалу или даже всегда ему не соответствует, так как вообще идеал недостижим для человека. Но наша сла­бость, наша вина не распространяются на нашу Церковь; и только человеку, не верящему в ее животворную силу, может прийти желание скрывать эти временные недуги. Нет, толь­ко признавая их, только смотря им прямо в глаза, можем мы их и побороть! Изо всех наших затруднений, всех наших бед у нас есть верный выход, который, конечно, состоит не в том, чтобы «органически соединить наши идеалы с идеалами За­пада», и еще менее в том, чтобы, как советуют некоторые, сделаться униатами. Нет, не этими заморскими лекарства­ми излечим мы наши недуги – лекарствами, которые хуже одержащих нас болезней. Нет, Церковь наша может найти, должна найти, Бог даст, найдет в нас, в себе самой сред­ства для борьбы со своими недугами! Я говорил и писал об этом не раз. Для исцеления главнейшего недуга нашей Церк­ви – ее разрозненности и обособления ее составных частей, для восстановления ее древней гармонической жизни у нас есть верное средство — это созыв Вселенского Собора. Я не могу входить в рассмотрение этого очень сложного и важ­ного вопроса12; ограничусь лишь указанием, что покойный Патриарх Цареградский Григорий, лицо в этом деле, несо­мненно, авторитетное, тоже считал Вселенский Собор луч­шим, если не единственным, средством устранить из нашей Церкви элементы раздоров и непорядков (тогда в особенно­сти выдвигалось дело о «болгарской схизме»). Он предлагал нам стать во главе этого великого и святого дела. Мы тогда уклонились от него по политическим соображениям! (Точно что-нибудь могло быть важнее.) А какая великая роль вы­пала бы на долю нашего Царя! Он бы поистине стал вторым Константином. Я вполне сознаю все затруднения, сопряжен­ные с таким великим и сложным делом; знаю, что встретятся и политические затруднения… но что же все это доказывает? Лишь одно — что к делу следует приступить осторожно, взве­шивая каждое слово, обдумывая каждый шаг, а отнюдь не то, что его следует сдать в архив! Наоборот, им следует заняться с удвоенным рвением и неустанно к нему готовиться, дабы при первой возможности приступить к его осуществлению. Главное — нам следует понять и помнить, что для Церкви вне соборного, совещательного начала нет и жизни; что там, где оно оскудевает, оскудевает и самая жизнь; там, где ему ста­вят преграды, Церковь теряет свою духовную мощь и пре­вращается в административный организм, в департамент!

Обвинение в византизме. Желание наше возвратиться, по возможности, к древнему, нормальному порядку вещей, когда религиозные вопросы стояли на первом плане, когда им и само общество, и правительство посвящали столько забот (и когда мы не боялись «клерикализма»!), противники наши считают византизмом и ставят нам в упрек. Вы «византийцы», говорят они нам, и притом в самом дурном смысле этого слова. Вы не сумели перенять высокую классическую культу­ру Византии, а взяли лишь ее дурные стороны, вы равнодуш­но смотрите на «приниженность Церкви», на ее «зависимость от администрации, от мира» и т. п. Но справедливы ли эти, очень тяжкие, обвинения? Чем выражается наш византизм? В чем именно состоит это очень неопределенное обвинение? Если оно относится к излишнему формализму, пристрастно останавливаться на букве в ущерб идее, то упрек этот менее кого-либо заслуживается славянофилами; наши схоластики-формалисты именно и обвиняли нас в противном: в нежела­нии придерживаться известных официозных, позволю себе сказать, канцелярских взглядов и толкований. Славянофилы никогда не преклонялись перед официальной премудростью, когда, как им казалось, она шла вразрез с премудростью Церкви; если же обвинение в византизме сводится на факт принятия нами православной веры из Византии и вследствие этого на установление органической связи между Церковью и государством, то в этом не только нет никакой беды, это, напротив, великое счастье. В этом залог нашей силы и на­шего величия! Мы, славянофилы, считаем именно прежние, древние отношения между Церковью и государством совер­шенно правильными и весьма желательными; и от такого византизма мы, конечно, не отказываемся. Напротив, мы очень желали бы, чтобы влияние Церкви на дела мира не превра­щалось в обратное, то есть во влияние мира на Церковь, мы бы очень желали, чтобы личный состав нашего духовенства пополнялся и из лиц, принадлежащих к высшим слоям обще­ства13, что, несомненно, подняло бы его значение и придало бы ему большую самостоятельность, весьма полезную для

Церкви; мы бы очень желали, чтобы все памятовали, что если мы за «Святую» Русь готовы «лечь костьми», то эти чувства могут сильно измениться, если бы, по несчастию, «Святая» Русь, «освободившись» от союза с Церковью, превратилась в безверное государство (“l’état athée” в “ein confessionsloses Russland”), а катехизис Филарета был заменен катехизисом Поля Бэра! По справедливому замечанию того же святите­ля Филарета, алтарь не боится падения без покровительства Царского; Константин Великий, говорит он, пришел к алтарю не для того, чтобы поддержать его своей мощью, а для того, чтобы своим величием повергнуться перед его святостью!.. Многого мы желаем, и если все это «византизм», то от тако­го византизма мы не отрекаемся; но, конечно, его нельзя по­мирить с политико-религиозными понятиями Запада, нельзя уже потому, что в самих этих понятиях нет никакого един­ства, а есть, напротив, коренное противоречие.

Мир с западным христианством. Рассмотрим это дело подробнее, вопрос этот очень важен. Западники от нас тре­буют, чтобы мы помирились с западным христианством, но такое требование совершенно невыполнимо уже потому, что нам не с кем мириться, что такого христианства, о котором говорят наши противники, вообще не существует. Западного христианства нет. Восточное Христианство есть, это Право­славие, содержащее догматы древней, Вселенской Семисоборной Церкви; на Западе же (кроме старокатоличества) есть два очень резко разграниченные христианства; и не только разграниченные, но и постоянно враждующие, как осно­ванные на двух противоположных, противоречащих прин­ципах: римско-католичество и протестантство; как же мы с ними обоими можем помириться? Тут явное недоразумение, явное недомыслие.

Очевидно, нам дóлжно подождать, пока они сами снача­ла не помирятся. Замечу при том, что мириться между собой разным Церквам и нельзя, они могут не воевать друг с другом (в смысле прекращения нехристианских преследований ино­верцев), но как Церкви они могут или совершенно не признавать друг друга (быть взаимно отлученными), или же быть в полном единении, с полным общением Таинств, а не в каком-либо «союзе», «ми ре» (все это полуполитические протестант­ские понятия). Третьего, среднего пути нет! Обо всем этом наши противники, очевидно, не подумали. Я должен вообще заметить, что с миролюбивыми советами следует обращаться не к нам, православным, а к римско-католикам. Распрю на­чали не мы, а они; нападающая сторона – не Восток, а Запад; не мы идем завоевывать владения папы – он налагает руку на Восток! Не обращайся он к Востоку, оставь он нас в покое – и мир был бы восстановлен!

Домогательства Запада. Рассмотрим дело подробнее. Чего домогается Запад? Протестантизм не делает нам ника­ких определенных предложений, стало быть, говоря о «мире» с Западом, мы должны иметь в виду предложения, с которы­ми к нам обращается папа Лев XIII (о старокатоликах я буду говорить впоследствии).

Характер его обращений к нам за последнее время со­вершенно изменился. О прежних строгостях нет и речи; тре­бования папы стали как будто гораздо умереннее, дешевле, а о любви его к нам нечего и говорить, она безгранична. Папа всячески старается нас задобрить, он обещает нам сохранить за нами все наши права и преимущества, все обряды, он вос­хваляет святость и величие наших Церквей, уверяет, что между ним и нами почти нет вероисповедных разностей, что все дело сводится лишь к признанию его «авторитета», его «главенства»! Чего, кажется, скромнее, умереннее, ведь мы и прежде признавали авторитет папы! Но при этом тонкий по­литик Лев XIII тщательно скрывает от нас настоящую свою цену; он рассчитывает на наше беспечное добродушие, на­деется, что мы забудем справиться об этой действительной цене, забудем или не сумеем сообразить, что признать этот «авторитет» – значит продать нашу совесть и свободу, зна­чит предать во власть непогрешимого человека нашу веру и нашу нравственность, которые до сего времени находились во власти Христовой Церкви.

И откуда вдруг взялась такая любовь к нам папы? Мно­го ли стоят расточаемые нам разнообразные его обещания? Официозные органы римской курии помогут нам выяснить это дело; они дополняют то, чего не договаривает папа. Дело в том, что Рим нуждается, и очень нуждается в нашей материальной помощи. Вот разгадка и учащенных обращений, и любезно­стей, и внешних, чисто формальных (в сущности, не имеющих значения) уступок! Рим думает, что ему удастся убедить Рус­ского Царя сделаться новым Карлом Великим! Позволю себе привести несколько строк из моей критики папской энциклики “Praeclara”, помещенной в «Церковном Вестнике».

«…Папа требует от нас, по-видимому, очень немногого —признания его главенства. Ни наши обряды, ни обычаи, ни даже наши права не будут-де умалены, изменены или наруше­ны: все останется по-старому, по-прежнему.

А что же догматы? – спросим мы; ведь разные обряды, обычаи — все это дело очень неважное, все это имеет значение лишь второстепенное, относительное! Отчего же в энциклике нет ни слова о догматах? Упоминается лишь вскользь о доктри­не Востока, которая расхваливается; отчего же не разобраны ее отношения к доктрине Рима? Ни о flioque, ни о непорочном зачатии Пресвятой Девы, ни об индульгенциях, ни, в особен­ности, о непогрешимости папы “ex sese” ничего не говорится. Что это значит? Должны ли мы будем и это все принять? Но ведь тогда изменится вся наша вера, ибо с принятием догмата непогрешимости папы изменяется все православное учение, а Церковь наша лишается свободы!

И что же сулит нам папа взамен всех этих жертв? Долж­но быть, очень много!? Да, сулит он, действительно, очень много! По словам его, Церковь наша возвеличится, просве­тится, нам облегчится наше спасение, а могущество наше возрастет необычайно! Обещаний много: но где же ручатель­ство, что папа их исполнит? Где доказательства, что он мо­жет исполнить все, что обещает? Никаких обеспечений он не представляет, да и не может представить! Если бы мы даже захотели продать папе свою веру, то он бы не мог уплатить нам обещанной цены, мы были бы обмануты! Конечно, его сила еще велика, арсеналы его еще богаты, хотя средневеко­вое оружие, в них сохраняемое, сильно заржавело; конечно, римско-католическая пропаганда ведется и поныне успешно, энергично и умело; но все же силы Рима падают очевидно. Ему наносят постоянные поражения, даже там, где его власть стояла еще недавно очень высоко: Италия отбирает у него светскую власть, во Франции Поль Бэр изгоняет его из шко­лы, в Венгрии Векерле замещает его священников своими чиновниками при совершении таинства брака и т. д.14 Где же, спрашивается, его могущество, где те средства, которые он предоставит нам и которые придадут нашей Церкви и силу, и блеск, и независимость, и обеспечение от возможных посяга­тельств мира? Правда, он может дать ей внешнее единство, в котором она действительно нуждается, но и это благо, несо­мненно, великое, мы можем снова найти и без его помощи – во Вселенском Соборе».

Нет, на льстивые предложения его святейшества мы не пойдем!

Возможность и условия восстановления единства Церкви. Но возможно ли примирение или, точнее, – воссоеди­нение между Востоком и Западом, составляющее драгоцен­нейшую мечту всех истинно верующих людей? Возможно ли восстановить религиозное единство, разрушенное тысячу лет тому назад и в настоящее время столь необходимое для всего человечества? Несомненно!

Вот тут и открывается широкое поле для нашего вели­кого, святого мессианизма на Западе! Но не превышает ли такая громадная задача наших слабых сил, можем ли мы по­действовать на Запад, который и богаче, и культурнее, и бла­гоустроеннее нас, который привык смотреть на нас свысока? Да, несомненно, можем! Несомненно потому, что мы облада­ем полнотою той истины, которая раздробилась в его руках

и которая поэтому все более и более теряет свою силу, свое благотворное влияние!

Человек не может обходиться без религии, без живой связи с Творцом15; отнимите у него истинную веру — он при­думает ложную (пример — Август Конт); отнимите у него Бога — он создаст себе кумира! Как бы низко ни пал человек, потребность подняться, «прогрессировать», стремиться к безусловной истине в нем остается! Божественная искра в нем вечно живет и тлеет! Поэтому и потребность рели­гии в нем никогда не угасает, но религии истинной, то есть такой, которая поддерживает его стремление к добру, дает ему авторитетные, непререкаемые указания для решения его сомнений, помогает ему подняться после падений, но которая вместе с тем развивает в нем чувство самостоятель­ности, прирожденное человеку чувство свободы, свободы, которая составляет необходимое условие его нравственного развития, без которой он перестает быть существом благо­родным, человеком.

Этот же закон верен и для целых народов, верен для всего человечества.

Нормальное, правильное соединение авторитета и сво­боды встречается только в христианской религии и в безу­словно верном, должном соотношении лишь в Правосла­вии. В религии римско-католической вследствие отделения Запада от Востока и потери необходимого противовеса не­правильно развился принцип авторитета, власти, в ущерб свободе (что и повело к кощунственному догмату личной непогрешимости папы); в религиях протестантских произо­шло явление противоположное: в них неправильно и в ущерб авторитету развился принцип свободы. В римском католи­цизме вся власть, весь авторитет — в руках папы, свободен он один; в религиях протестантских свободны безусловно и безусловно авторитетны все. В обоих случаях Церковь по­давлена, ее нет; органическая и действенная, живая связь между Богом и человеком разорвана.

Ясно, что такое положение дел не может удовлетворить человека, стремящегося к религиозной истине; мы и видим, что на Западе религиозное чувство извращается и падает. Но без религии ни человек, ни народ существовать не могут: они должны искать и ищут исход своим сомнениям и стремлени­ям. Так и Запад снова старается овладеть той истиной, кото­рой он, несомненно, владел тысячу лет тому назад, которой он обладал в той же самой степени и мере, как и Восток, и тут, повторяю, и открывается нам широкое поле для нашей мессианической деятельности!

Мы можем и должны помочь западному христианству снова сделаться православным, а затем и воссоединиться с нами. Это великое и святое дело, достойное нашего верую­щего народа и нашей святой Церкви; не понимать, не видеть этого могут только те, которые не понимают ясно живых, созидательных сил Православия, его великого значения, его святого призвания.

Условия примирения. Каким же путем можем мы до­стигнуть примирения, соглашения, а затем и соединения с Западом? Лишь тем, которым вообще доходят до окончания всякого спора, – прибегнув к высшей истине, в которой нахо­дится разрешение противоречий. В данном случае эта выс­шая истина, которую не могут не признать обе стороны, есть догматическое учение древней неразделенной Церкви первых восьми столетий, то есть именно то древнее учение, которое исповедуем мы, православные христиане! Принципиально вопрос разрешается, по-видимому, довольно легко; к со­жалению, на практике он является гораздо более сложным, потому что некоторые богословы приписывают догматиче­ское значение таким постановлениям Вселенских Соборов, которые имеют значение лишь временное, обусловленное известными историческими условиями, ныне уже несуще­ствующими; а другие склонны приписывать некоторым позднейшим постановлениям поместных Церквей значение постановлений Церкви Вселенской, распространяя само­произвольно обещание Христа о непогрешимости всей Его Церкви на отдельные ее части, то есть на Церкви поместные. Нужно заметить еще, что и само воссоединение понимает­ся многими не всегда одинаково и не всегда правильно. Речь идет не о присоединении известного числа западных христи­ан к одной из Православных Церквей, а о другом, а именно: о восстановлении автокефальной Православной Церкви Запа­да, бывшей равноправной сестры наших православных вос­точных Церквей. Начало такому благому делу и положено на Западе старокатоликами, отделившимися от «непогреши­мого» папы и с самого начала своего возникновения (1871 г.) высказавшими желание воссоединиться с Востоком путем возвращения к догмату древней неразделенной Церкви. С тех пор они постоянно к нам приближаются, и несомненно, что рано или поздно мы с ними встретимся. Я не могу, ко­нечно, входить в рассмотрение старокатолического учения; ограничусь лишь следующим: при сравнении этого учения с требованиями, которые ставятся нашей Церковью римско-католикам, присоединяемым к Православию, оказывается, что старокатоликам, если бы дело шло об их присоединении к Православию, не от чего бы было и отрекаться! Они давно уже отказались от римских ересей.

Конечно, будущность – в руке Божией, но несомненно, что старокатолицизм указывает путь нашему мессианизму на Западе. Точно так, как мы воссоединим с собою раскол посредством единоверия, так же точно православный Вос­ток воссоединится с возрожденным Западом путем старокатолицизма.

Самодержавие. Перехожу к следующему пункту нашей славянофильской формулы и нашего спора с западофилами – к самодержавию. И к этой части нашей формулы наши про­тивники относятся точно так же, как и к первой; они видят в нашем понимании самодержавия какой-то «византизм» и считают необходимым исправить его в смысле теорий Запа­да, согласовать его с ними. Они утверждают, что и в этом отношении (как и в отношении нашей веры) у нас не может быть никакого успешного мессианизма среди западных народов, что наше славянофильское самодержавие наложило на нас трудноизгладимую печать рабства, и т. п. Посмотрим, так ли это на самом деле. Мы, учат западники, заняли у Византии не только наши идеи религиозные, но и идеи политические, мы, представители косности, живем идеалами допетровской, варварской, мужицкой «византийской Руси». Эти идеалы не либеральны, не прогрессивны, бесплодны, не имеют будущ­ности; мы должны помирить с их с идеалами Запада.

Византийские влияния. Что Византия имела влияние на нашу допетровскую государственность, преимуществен­но относительно внешних форм, это верно и совершенно по­нятно; несомненно и влияние ее на становление отношений между государством и Церковью, но при оценке этого влия­ния не дóлжно забывать одно очень важное обстоятельство: в нашей допетровской государственной организации был один фактор, совершенно неизвестный Византии, – именно Земский Собор. Византийский император совещался с се­натом и своим советом, но ни тот, ни другой не имели, как известно, ни малейшего сходства с нашим Собором, вызван­ным к жизни мудростью наших царей московского периода. В этом громадная разница. Допетровское самодержавие было освещаемо «советом народа», освещаемо сильно и постоян­но. Нужды нет, что народ этот иногда представлялся лишь жителями Москвы и ее окрестностей, ведь речь шла не о том, чтобы организовать стройное и полное парламентарное пред­ставительство всего народа, всех граждан, а о том, чтобы поставить самодержавие в непосредственное соприкоснове­ние, в общение с народной мыслью; Земские Соборы бывали весьма различны – и по составу, и по вопросам, по которым им приходилось высказываться, по которым верховная власть требовала от них совета, но они были несомненной, крепкой связью между царем и народом – связью, придававшей пра­вительству необыкновенную устойчивость, последователь­ность и крепость. Никаких недоумений и сомнений в прави­тельственной мысли не было, никаких посторонних влияний не было и быть не могло (как в позднейшие времена), никакие Бироны, Меттернихи, M-mes Krüdner и т. п. не могли тогда и существовать, не только иметь влияние! Ошибки могли быть и, конечно, бывали, но лишь в выборе средств, а не в определении цели. Цель была ясна для допетровского прави­тельства. Никаких шатаний из стороны в сторону не было и быть не могло именно благодаря тому, что правительство и народ составляли одно целое, крепкое и однородное. Государ­ственный корабль, хоть и неуклюжий и неудобный, плывший медленно, шел верно и с пути не сбивался!

В вопросе о самодержавии мнения западников и славя­нофилов расходятся, может быть, еще более, нежели в вопро­се религиозном. Постараюсь сначала установить основания спора, а затем объясню, почему мы, славянофилы, не доверя­ем западному парламентаризму.

Три формулы самодержавия. Самодержавие быва­ет трех типов: 1) самодержавие типа бюрократического (der Polizeistaat) с формулой “L’Etat — c’est moi” ; 2) самодержа­вие типа славянофильского с формулой «много умов и одна воля»; 3) cамодержавие типа западнического с формулой «много умов и много воль» (современный парламентаризм разных видов и степеней). Среднеазиатское ханство я, конеч­но, не признаю типом самодержавия.

По причинам, изложенным выше16, я не буду останавли­ваться на рассмотрении формулы Людовика XIV и ограничусь рассмотрением формул славянофильской и западнической (парламентарно-конституционной). Западники отвергают верность моей формулировки; они говорят:

I. Если решение собирательного ума (т. е. много умов) для «единой воли» не обязательно, то не стоит к нему и об­ращаться, понапрасну подвергая «волю» суду и пересудам собирательного всеобщего ума (многих умов).

II. Если же решение это обязательно для воли, то и кон­ституционалисты (западники) могут согласиться с этой формулой: таким образом она становится уже не славянофильской, а западофильской.

Верно! Поэтому-то мы, славянофилы, и отвергаем эту обязательность.

III. Наконец, говорят наши противники, сама формула парламентаризма представлена неверно. Формула «много воль и много умов» могла бы быть усвоена и любой анархист­ской вольницей. Нет, отвечу я, формула парламентаризма представлена верно, а что она годится и для анархизма, то с этим я согласен, ибо парламент, камеры – не что иное, как «пропилеи» анархического государства. Обратимся теперь к оценке этих формул и типов.

Оценка формул и типов. Итак, перед нами две форму­лы и два типа государственного устройства: славянофильское самодержавие и западофильское народодержавие (парламен­таризм). Мы должны их сравнить; но прежде всего я должен отклонить одно обвинение, которое нередко направляется против государства славянофильского типа. Оно состоит в отождествлении этого государства с азиатским ханством. Рассуждают при этом очень просто: ни в вашем славяно­фильском государстве, ни в чингисхановском парламенте нет народного представительства, стало быть, они одинаковы! Это, правда, очень просто, но и очень неверно. Между нашим государством и ханством та основная разница, что одно – православное, а другое – языческое или мусульманское. Дей­ствительно, ни в том, ни в другом нет парламента, верховная власть не связана никаким двусторонним договором с наро­дом; но, повторяю, разница между ними принципиальная – именно та, что хан не связан ничем, что в основании его дей­ствий лежит лишь один полнейший произвол, а в государстве славянофильском царь связан нравственно своею совестью и как христианский государь, царствующий над христианским народом, ответствен перед Богом и Церковью.

Возможность ошибок. В чем же, собственно, обвиня­ется самодержавие славянофильского типа? В том, отвечают западники, что оно «не гарантирует» народ ни от слепоты монарха, ни от его злой воли! Государь может быть разъеди­нен со своим народом, он может не знать и не видеть того, что делается с его народом и делается притом его же именем. Верно! Ему, по словам Фихте <Beiträge zur Beurtheilung der Revolution>17, зачастую преподносится специально для него изготовленная (verfertigte) истина. Он может быть отделен от своего народа непроницаемым для обоих частоколом своеко­рыстных или ограниченных временщиков. Да, верно и это.

Их исправление. Действительно, все это не только воз­можно, но и бывает; несомненно, однако, что по мере улуч­шения, облегчения непосредственных сношений Царя с на­родом возможность этой «слепоты» постоянно уменьшается. Остается «злая воля». И она, конечно, возможна, но можно ли сомневаться в том, что и она становится все менее и менее ве­роятной? Ведь зла никто сознательно не желает; большей ча­стью зло делают по недомыслию, по ошибке или вследствие сообщения неверных сведений, так что и в этом случае во­прос сводится к незнанию фактов, к той же «слепоте». Что же касается до увлечения партийной борьбой, до желания сло­мить противника, отомстить ему, желания достигнуть каких-нибудь личных, своекорыстных целей и т. п., — то ведь эти ис­кушения существуют для частных лиц, для самодержца же, стоящего вне и выше партий, этих искушений не существует. Во всяком случае, и эта опасность становится все менее и ме­нее возможной. Спорить об этом теоретически почти нельзя; но посмотрим на факты, возьмем для примера нас самих -Россию. Что мы видим за последние три столетия? В настоя­щую минуту у нас, de jure , точно такое же неограниченное самодержавие, как и при Иоанне Грозном. Права Верховной Власти столь же полны, как и прежде, однако никто не станет уверять серьезно, что и de facto мы в том же положении, как и прежде. Никакой пессимист не решится утверждать, что все ужасное и дурное, происходившее не только при Грозном, не только при Петре Великом или Анне Ивановне или Бироне, но и при Павле Петровиче, возможно и теперь? Конечно, нет; все это теперь невозможно и немыслимо; но почему? Не потому, что Государь связан какой-либо конституцией, каким-нибудь договором, а потому, что он находится в такой нравственной атмосфере и такой культурной среде, где он не может желать ничего такого, что могло быть еще при Бироне или даже при Аракчееве; не может и потому, что теперь и сами не только Малюты Скуратовы или Бироны, но и Аракчеевы невозмож­ны; что теперь их не сыщешь, ежели бы кто-нибудь и захотел их разыскать. Тип временщика исчезает (исчез, к сожалению, и тип «вельможи-мецената»).

Нельзя не видеть, не признавать в этом отношении не­малой перемены к лучшему, совершенно независимо от каких бы то ни было бумажных гарантий, которым приписывается какое-то чудодейственное влияние.

Тщетность конституционных гарантий. Несомненно, что мы по той же дороге можем идти и далее, не прибегая ни к каким договорам. При дряблости общества, при низком нрав­ственном его уровне никакая конституция, никакой договор не помогут, не уберегут его от посягательств на его свободу и права; а если оно сильно, нравственно, если его граждан­ский уровень высок, если оно понимает значение долга, оно обойдется и без всяких договоров. Горациево “Quid leges sine moribus!”18 останется вечно истинным. Никаких бумажных конституций нам не нужно! В нас, в нас самих должна быть конституция; и этой конституции у нас никто не отнимет, и только она и надежна.

Обязательства царя перед Церковью и совестью. Вот причины, почему мы стоим крепко и убежденно за нашу формулу высшей, единой воли, ни от кого не зависимой и ни перед кем не ответственной, кроме своей совести и Бога! При вступлении на прародительский престол Государи наши никаких обязательств ни перед какими камерами не прини­мают, никаких документов на себя не выдают и никаких кон­ституций не подписывают. Но при венчании их на царство происходит нечто более серьезное. И наш Государь принима­ет известные и притом весьма важные и строгие обязатель­ства. По чину венчания московский митрополит, прежде чем передает Государю царский венец, спрашивает его: «Како веруеши?». На этот вопрос венчаемый отвечает произнесе­нием православного Символа веры, после чего и получает из рук святителя венец, который возлагает себе на главу. Обряд этот имеет глубокое, великое значение. Он знаменует нераз­рывную, органическую связь государства с Церковью, связь, которая превращает «Государство Российское» в «Святую Русь» и которая вместе с сим дает этому государству этиче­ское основание, чем оно принципиально отличается от госу­дарства западного, парламентарно-договорного, имеющего основание юридическое.

«Верховная воля» должна, по нашей формуле, быть точ­но и подробно осведомлена о том, что думают «умы». Какие же имеются для сего средства, какие пути? Все пути, ведущие к цели, хороши; в какой форме выразится общение между Ца­рем и подданными – безразлично. Главное дело не в том, как собрать и куда посадить представителей «умов» – в Земский ли Собор московского образца, в Екатерининскую ли комис­сию 1767 г., в редакционные ли комиссии Александра II или в какие-либо вновь придуманные постоянные или временные учреждения, – это довольно безразлично; важно то, чтобы в учреждения эти попали «настоящие» люди, которые громко, смело, честно, откровенно и нельстиво высказывали бы то, что они призваны высказывать; не менее важно, чтоб их голос до­ходил непосредственно и в целости до подножия престола.

Наши противники, иронизируя над собранием людей, с которыми пожелало бы советоваться правительство при усло­вии, что оно может и не последовать данному совету, говорят, что из этого «интимного раута», на который имеют быть при­глашены правительство и народ для обоюдного знакомства, не выйдет ничего путного; мне кажется, однако, что роль правительства на таком «рауте» будет лучше и полезнее роли конституционного монарха, ожидающего в швейцарской пар­ламента, «чем решат вопрос господа члены большинства»!

Истинные гарантии преуспеяния. Повторяю: не в конституции дело; не нужна она нам! Мы верим в наши

собственные силы, в нашу нравственную, внутреннюю кре­пость. В этом, и только в этом – залог будущего преуспеяния нашего дорогого отечества: сильное, верное своим идеалам общество не нуждается ни в каких хартиях и укладах. Бу­дем заботиться об укреплении и развитии нашего характера, будем гражданами! Повторяю: мы в этом отношении, несо­мненно, идем вперед. Наши спины гнутся уже гораздо менее, нежели два-три поколения тому назад, – а у многих и совсем не гнутся! Итак, будем идти вперед по старому пути, стой­ко и неуклонно, не «фрондируя» по-детски, но и не низкопо­клонничая по-лакейски.

Реформа Петра Великого. Прежде чем перейти к рас­смотрению государства парламентарного, позволю себе оста­новиться на государственной реформе Петра Великого, о которой так много говорят западники. Наши противники со­вершенно правы, обвиняя нас в том, что мы жалеем об утрате многого из того, что было достоянием допетровской эпохи, и относимся враждебно к введенному им у нас государству за­падного типа; но они обыкновенно впадают в ошибку, указы­вая на Петра Великого как на носителя западных и либераль­ных принципов? Тут явное недоразумение. Петр Великий был действительно представителем между нами западной жизни, но либерального в нем не было ничего. Это был тип страстно­го, благонамеренного, гениального деспота. В основанном им новом государстве бюрократического типа, представлявшем многие технические преимущества сравнительно с тем, кото­рое он унаследовал и сломал, было в некоторых отношениях менее свободы, нежели в «московском». Несомненно, напри­мер, что Церковь в допетровском государстве была свободнее и гораздо влиятельнее, нежели при Петре и после Петра; что голос управляемых мог доходить и действительно доходил до Царя лучше и чаще, нежели впоследствии; несомненно, что и организация прихода допетровского периода была крепче, свободнее и несравненно лучше. Допетровский приход пред­ставлял ту первоначальную ячейку нашей государственной жизни, которую мы тщетно разыскиваем и до сего времени. Считаю, однако, необходимым оговориться. Хотя Петр Ве­ликий и должен, несомненно, считаться творцом нашего бю­рократического, административного государства, его нельзя сделать ответственным за его дальнейшее развитие. При Пе­тре многое было обставлено гораздо лучше, нежели при его наследниках — даже сам Св. Синод.

Несостоятельность, неустойчивость бюрократического государства выяснена историей с достаточной очевидностью. Правда, при известных обстоятельствах оно может достичь блистательных результатов, но лишь временно. Оно окруже­но всевозможными опасностями: главнейшая из них состоит в том, что представители и слуги Верховной власти обыкно­венно отождествляют себя с этой властью. Гордые слова Лю­довика XIV “L Etat — e’est moi” («Государство — это я!») еще могут находить некоторое оправдание в величии Короля-Солнца; но хорошо ли было бы, если бы их вздумал повторять, например, становой? Нечто подобное может происходить и в сфере церковной жизни: подобно Людовику, говорящему: «Государство — это я!», и папа Пий IX говорит: «Церковь — это я!» — “La chieзa зon io ”, но что будет, если и консисторский чиновник вздумает повторять “Lа chiesa son io” ?

История доказывает несомненно и неоспоримо, что го­сударство «бюрократического типа» неудержимо, фаталь­но склоняется к изменению, к принятию другого типа; оно переходит в тип парламентарный; так было во всей западной Европе, но оно может, и даже весьма легко, перейти в госу­дарство типа славянофильского. (В 60-х годах эволюцию первого рода пророчили и России, ожидали, что и она, неиз­вестно с какой стати, должна превратиться в парламентарное государство.)

Парламентаризм и его эволюция. К парламентарному государству мы, славянофилы, не питаем ни малейшего до­верия. Недоверие это так велико, что мы скорее согласимся иметь дело с какими-нибудь аракчеевыми, которые ведь не вечны, нежели с парламентарными дельцами современно­го типа (впоследствии постараюсь представить причины); теперь же посмотрим, действительно ли мы виноваты в не­справедливости или хотя бы в преувеличении, утверждая, что парламентарная форма правления может быть выраже­на словами: «много умов и много воль»? Замечание, что под такой формулой может подписаться любая «анархическая вольница», совершенно верно; я далее скажу более: современ­ная «анархическая вольница» так и поступает: она под нею и подписывается. Говорю о тех представителях ее, которые подальновиднее, поумнее. Умные анархисты вполне прини­мают все блага парламентарного «режима», ведущего их за­конным путем именно к тем результатам, к тому положению, к которому они стремились до сих пор путем насилия; они начинают понимать, что, оставаясь на пути строго законного развития парламентаризма, они, несомненно, сделаются фак­тическими и законными обладателями парламента, который я поэтому и называю преддверием социалистического госу­дарства19. Любая «вольница» начинает понимать, что через одно, много — два поколения парламентское большинство бу­дет принадлежать ей, и никому другому!20 Поэтому анархисты теперь и начинают отказываться от путей насилия.

Об анархистах и анархизме вообще имеют и до сего вре­мени довольно неточное понятие. Тип анархистов Равашолей, Рысаковых, Желябовых, Казерио, вообще тип анархистов-убийц, строителей баррикад и устроителей взрывов начина­ет изменяться и заслоняться другим, гораздо более опасным. Само имя «анархисты» не соответствует уже желаниям современного «анархизма». Вопреки этимологическому значению своего прозвища они желают, правда, уничтожения настояще­го государства, они не признают никакой из существующих ныне государственных форм, но они отнюдь не желают уни­чтожения всякой архии; они хорошо понимают, что вообще без государства, без правительства обойтись нельзя; и они не только не думают отказываться от идеи государства, но име­ют в виду государство очень строгих и определенных очерта­ний; оно будет очень своеобразно и с очень сильным прави­тельством. Современный боевой клич анархизма – “Ni Dieu, ni Maître”21 – имеет лишь временное значение. Эта формула лишь наполовину соответствует конечным целям анархиз­ма. Бог действительно «упраздняется» (т. е. упраздняется из будущего государства этический, религиозный элемент), но Maître, господин власть, и притом страшно сильная, остается в полной неприкосновенности. Элемент юридический, право, нашедшее свой окончательный критерий во мнении боль­шинства, не только не устраняется из будущей организации общества, но, напротив, расширяется до последних пределов; представитель его, парламентское большинство, превращает­ся в очень сильного господина, владыку, которому, конечно, не чета современный западный владыка, жалкий ставленник буржуазии, президент или конституционный король!

Владыкой этим будет парламентское большинство, вооруженное правом и картечью, ничем не ограниченное, распространяющее свое влияние на все сферы жизни госу­дарственной, экономической и семейной. Наивны те, которые думают, что речь идет о каких-нибудь расширенных избира­тельных правах, о каких-нибудь уменьшенных прямых или увеличенных косвенных налогах – с этим можно бы и поми­риться (в некоторых случаях и дóлжно помириться); нет, тут речь идет о гораздо важнейшем и большем – о полной замене принципа этического принципом юридическим как опреде­ляющим жизнь западного государства. В этом, и исключительно в этом все дело, весь вопрос. Не видят или не понима­ют его значения и объема те, которые восхваляют «правовой порядок» для излечения нас от наших недугов!

Этический элемент, заслоняемый на Западе элемен­том юридическим. В начале XVIII столетия в лице Томазия <ок. 1700 г.> юридическая наука разорвала окончательно вся­кую связь с богословием; нынешние ее представители разры­вают всякую связь с этикой, объясняя, что они могут без нее обойтись, без нее устроить общество и государство. Конечно, теоретически право и этика относятся к различным сферам жизни человека, но на практике они так переплетены, что разделить их невозможно; жизнь государственная и жизнь частная друг друга проникают и обусловливают, и новейшие юристы, желающие устроиться на одном праве, без этики, прямо ведут его в пасть анархизма, то есть узаконенного бес­правия, в татарское ханство с ханом-большинством во главе.

Пока этого не поймут, пока не переведут борьбу с анар­хизмом (и нигилизмом) на почву этики, пока не перестанут думать, что его можно победить на почве чистого права или (что еще наивнее) <…> устранить с помощью экономических и полицейских мер, до тех пор он будет побеждать; ибо на­сколько он слаб на почве этики, настолько он силен на всем остальном (говорю о Западе, т. е. обо всех тех государствах, которые разорвали связь с Церковью). Церковь – предста­витель начала этического, нравственного; современное за­падное государство – представитель начала юридического, находящего свое полное и законное выражение во мнении большинства; мнение, желание этого большинства есть <аль­фа> и <омега> всего и никакого другого критерия, кроме сче­та голосов, в западном государстве нет и быть не может!

Ближайшая будущность анархизма. Уверенные в сво­ей победе, анархисты и принимают борьбу на почве парла­ментаризма, и тут, несомненно, их ожидает успех. Ведь им стоит лишь добиться большинства или хотя бы такого поло­жения, которое занимает теперь партия центра в Германии, и дело их выиграно, а что они этого добьются, и даже скоро, это не подлежит сомнению, потому что центр тяжести в парламенте несомненно и неудержимо передвигается влево, в их сторону, принципиальных же аргументов у противников анархизма, стоящих на почве парламентаризма, не имеется (на соображениях оппортунистических долго не удержишь­ся); принцип договорно-юридический, который и лежит в основании современного западного государства, несомненно и фатально приведет путем миролюбивой, законной револю­ции к социалистическому государству типа ni Dieu, ni Maître! Потому, повторяю, что таково будет желание большинства, а желание большинства по западной формуле — закон! Не нуж­но быть пророком, чтобы видеть постепенное разложение старого парламентаризма. Для человека, жившего за грани­цей, наблюдавшего жизнь Запада, — это факт, не подлежащий ни малейшему сомнению; парламентаризм разлагается имен­но в указанном направлении, то есть делаясь все более и бо­лее исключительно правовым, и притом в смысле права — как выражение мнения большинства. Всякий закон, одобренный большинством парламента, делается уже священным, облека­ется таким же безусловным авторитетом, как любое желание татарского хана или любое мнение папы после Ватиканского Собора: он делается непогрешимым по той же причине, — по­тому что мнению или желанию большинства не существу­ет противовеса, как не существует противовеса и желанию хана или папы! Это выражение воли народа; он находит, что в этом его выгода, его salus: a “salus reiрublicae — summa lex!”22 Но при этом происходит нечто очень знаменательное: боль­шинство постепенно теряют свое прежнее значение предста­вителя какого-либо принципа (например, либерализма или консерватизма). Современный парламент уже не заботится о каких-либо общих принципиальных идеях, например равен­ства, свободы… он не задается решением общих, теоретиче­ских вопросов; он сузил и принизил, оматериализовал свои задачи. Современный избиратель — по преимуществу человек практики, делец; ему не до братства народов, не до свободы и равенства, ему нужен такой порядок, такое правительство, при котором он может подороже продать свой картофель или свои фабрикаты, такое правительство, которое обяжется не облагать <налогом> пиво и т. п. Ясно, что все эти партии, принимающие все более и более характер промышленных торговых союзов, будут избирать и посылать в парламент не лучших людей, не самых добродетельных, бескорыстных и т. п., а, напротив, самых ловких, умелых, разных изворот­ливых адвокатов, способных защитить и выиграть их дело в парламенте, к каким бы средствам они для этого ни прибега­ли! Смею думать, что с этим согласятся и наши противники. Если у кого-либо из них будет дело в суде, и ему придется из­бирать представителя его интересов, нанимать адвоката, он едва ли будет искать его в среде «чистых сердцем», в числе рыцарей святого Грааля; нет, он, несомненно, остановится на том, который выигрывает больше дел!

Понятно, что эта новейшая эволюция парламентаризма отзывается самым пагубным образом и на характере избира­телей. Выборы сделались настоящей школой политического разврата. (Это стало особенно заметно с постепенным пони­жением избирательного ценза, а стало быть, и культурного уровня избирателей.) Естественно понижаются и указывае­мые ему цели, и предлагаемые ему аргументы. Понижаются и те средства, которые употребляют кандидаты, конкурирую­щие за парламентское кресло. Между ними происходит на­стоящая борьба за существование! Вникнем в нее. Ведь для того, чтобы меня избрали, недостаточно увлечь, очаровать и одурачить моих избирателей; мне, прежде всего, нужно утопить своего конкурента. “Mors tua — vita mea”23, — думает избираемый и действует сообразно этой поговорке! Никакие высокие рассуждения и красноречивые речи о прелести до­бродетели и бескорыстия тут не помогут; воззваниями к са­мопожертвованию и бескорыстному служению общему делу не утопишь своего конкурента, если он, со своей стороны, бу­дет объяснять тем же слушателям-избирателям, что именно он, а не его конкурент знает, как пролезть к тому или другому министру, как добыть расположение того или иного парла­ментского дельца, и что, стало быть, именно он может доста­вить избравшему его округу все блага земные: и публичные работы, и железные дороги, не считая мест и орденов. Рыцарь святого Грааля, несомненно, провалится! Но не дóлжно ду­мать, что с понижением уровня аргументов понижаются и из­бирательные расходы, наоборот, это открывает настежь две­ри избирательного зала капиталистам-политиканам, которые тоже не идеалисты и не святые.

И против всего этого западному государству нечем бо­роться, нечего даже возразить: оно совершенно безоружно! Мирные (умные) анархисты все это понимают; они видят, что число их растет неудержимо, и что со временем большинство в парламенте будет на их стороне, что они добьются своего законным путем, добьются всего того, чего, например, париж­ские коммунары сдуру добивались, строя баррикады и сжи­гая пол-Парижа! «Теперь, пока закон против нас, — говорят они, — пока не мы — большинство, мы будем сидеть смирно и вести легальную пропаганду, без баррикад. Зачем нам бар­рикады? Мы поумнели, это хорошо для глупых дебютантов; прием этот и неверен, и дорог; но, — продолжают они, обраща­ясь к теперешнему большинству, — мы воспользуемся вашими же законами, вами же установленным правовым порядком, и когда будем в большинстве (в парламенте), добьемся мирным путем всего того, чего наши предшественники хотели достичь путем насилия; и напрасно император германский бранит нас “партией разрушения” (Umsturz-Partei). Мы не выйдем из условий вами же, парламентаристами, придуманного юриди­ческого строя. А если вы, теперешнее большинство (которое через двадцать, тридцать лет превратится в меньшинство)24, вздумаете тогда не подчиняться нашему закону, вздумаете отстаивать свободу, собственность, семейство и т. п. и будете строить баррикады, то мы вам покажем, что мы не хуже вас умеем распоряжаться картечью.

Западное общество стоит гораздо ближе к осуществле­нию анархистско-социалистических идей, нежели кажется; даже Англия, сразу сдвинувшаяся со своих вековых устоев. Много зависит от того, в каком освещении представляется тот или другой вывод. Ведь для того, например, чтобы дойти до желанного социалистами экономического положения, сто­ит провести два-три закона, например усиленное и прогрес­сивное обложение наследств и недвижимой собственности и выкуп орудий производства; один из таких законов до такой степени с виду добродушно-безвреден, что он одобряется даже некоторыми консервативными писателями. Это закон, по которому каждый человек, желающий мирно и честно за­рабатывать свой хлеб, имеет и право на известную работу. Государство обязано ее найти, создать и дать, оно обязано каждому из своих подданных дать возможность жить само­му и содержать семейство! Кажется, – чего скромнее?! А весь строй будущего западного социалистического государства – в двух-трех таких законах, и, несомненно, парламентаризм доведет западную Европу до этого государства, доведет с точностью машины!

Гладстон в одной из своих биографий (если не ошибаюсь, Ньюмана) рассказывает про добродушного судью, который, присудив какого-то несчастного еретика к пытке на станке (rack), прибавил в своем судебном решении, что станок этот следует употреблять со всей «деликатностью», которую допу­скает такого рода юридическое пособие, такого рода машина. Вот парламент все более и более и делается такой машиной.

Мне кажется, я ничего не преувеличиваю, не иду да­лее действительности, далее фактов, провернуть которые очень нетрудно. Несомненно, что Запад все более и более становится на тот путь, который должен его привести к тем нежелательным результатам, о которых я говорю, хотя парламентарная машина действует пока с «деликатностью» и применяется пока преимущественно к жизни экономиче­ской. Сторона семейная и религиозная затронута деспоти­ческими и  эгалитарными требованиями парламентаризма еще не сильно, хотя борьба парламента (представителя ате­истического государства) с Церковью – в вопросе о школе, из которой уже выносится распятие, и о семействе, основа­нием которого признается уже не Таинство, а юридический полицейский акт (так называемый гражданский «брак»25), – принимает все бόльшие и бόльшие размеры, и победа все более и более склоняется на сторону парламента. Теперь, по-видимому, наступило перемирие. Атеистическому госу­дарству хочется отдохнуть от своих «побед».

К счастью для западного человечества, оно еще может двигаться по старой колее, не замечая противоречия, в которое впадает; оно уже отбросило свои прежние этические основа­ния, но инстинктивно еще цепляется за них, живет ими, хотя они диаметрально противоположны его новому философско­му, материалистическому и утилитарному символу веры. Но анархисты начинают уже указывать ему на это противоречие, и современным вожакам Запада приходится молчать!

Иногда западники выставляют против нас такой ар­гумент: что тут спорить; ведь мы такие же люди, как и за­падноевропейцы, не глупее же они нас, а они все же пришли к парламентаризму, ну, стало быть, и мы к нему придем! С таким выводом нельзя согласиться. Мы, правда, тоже евро­пейцы, но наша история сложилась иначе, и если мы сами сдуру не наложим на себя руки, то и не окажемся в необхо­димости поневоле идти к парламентарному строю со всеми его последствиями.

Для того чтобы понять, почему мы можем не следовать примеру Запада, почему мы можем избежать тех опасностей, которые перед ним открываются, стоит только сравнить его историю с нашей, тогда многое выяснится; тогда станет понят­но, почему роковые выводы, к которым пришел Запад, для нас ничуть не обязательны.

Государство типа славянофильского. История наша и история Запада сложились совершенно различно. В нашей истории нет характерной черты истории Запада, — элемента завоевания и борьбы. Наши Государи нас не завоевывали, они были нами избираемы и утверждаемы добровольно; для установления и утверждения своего авторитета они не име­ли нужды становиться к народу во враждебные отношения. Поэтому у нас не было и повода к тем постоянным распрям и революциям из-за власти (сначала между государем и фео­далами, а затем и между сословиями), которые служат харак­терной чертой западной истории. Между Государем и боль­шинством его народа не было политического «средостения», и справедливые интересы большинства, «меньшей братии», были постоянно на виду у Государя, который был одинаковым для всех отцом (правда, иногда и строгим, и даже жестоким). Он никогда не был и не мог быть le рremier gentilhomme de Russie, в которые намеревались «возвести» его некоторые из наших неразумных поклонников западных порядков, ближе знакомых с историей Франции, нежели со своей собственной. Это объясняет, каким образом у нас могла быть совершена великая реформа освобождения крестьян с землей, совершена величественно мирно. Зная, что у него есть ходатай и опекун в лице его Царя, народ наш и не стремится к власти. В этом опять проявляется коренная разница между нами и народами Запада; народ русский не любит «государствовать». Государствование представляется для него не целью, а средством; он смотрит на политику, на политическую деятельность, как на государственную тяготу, нисколько не привлекательную, в то время как для народов Запада политическая борьба, вообще «политика» составляет как бы саму их жизнь, самое драго­ценное их право, самое дорогое для них занятие!

Отсутствие гарантий. Но, говорят западники, где же гарантия, что ваша «Единая», «Высшая» «воля» захочет по­следовать и последует указанию, желанию, совету вашего коллективного ума, ваших «многих умов»? Покажите нам, дайте нам эту гарантию! Народ, по западнической теории, непременно должен иметь возможность, право принудить Государя (Высшую волю) исполнять его требования, его волю потому, что если народ (его представители, парламент) не принудит Государя поступать, как дóлжно, делать то, что нужно для народа, Государь этот сам, добровольно, без при­нуждения – так не поступит. Спрашивается: почему? На чем основывается предположение, что Высшая воля, что неогра­ниченный Государь не захочет поступить согласно с благом народа, а парламентское большинство непременно захочет и будет? Западническая теория дает на это очень категорич­ный ответ: потому что Государь, представитель власти, по самому своему происхождению, по самой силе вещей — враг народа, потому что их интересы противоположны; ведь он завоеватель, поработитель, между ними должна быть борь­ба; как же без борьбы!? Такова невольная мысль западника -мысль, которая вытекает совершенно правильно и логично из истории Запада. Там идея Государя, или вообще правитель­ства, отождествляется с идеей завоевателя, врага. Конечно, с ним и дóлжно бороться! Его дóлжно связать, его дóлжно заставить действовать так, как нужно для блага народа, а то ведь он будет действовать ему во вред, — как же завоеванно­му народу не стараться высвободиться из-под его тирании! (Так и добродушный Людовик XVI попал в «тираны».) Если уж, по разным причинам, Государя и приходится терпеть, то, по крайней мере, его нужно связать, на него нужно получить «документы», акты, гарантии (конституционные хартии); уж если без него нельзя обойтись, пусть он там сидит на своем престоле, пусть себе царствует, но не думает нами управ­лять! “Le Roi règne, mais ne gouverne рas!”26 Естественно, что при таких отношениях могло возникнуть и действительно возникло договорное государство; оно возникло на Западе из самой сущности вещей — из самой истории Запада, со­стоящей из постоянных междоусобных войн и перемирий. Понятно, что каждое из этих перемирий устанавливается на известных условиях, которые должны быть протоколированы; эти мирные трактаты и служат основанием договор­ного «правового» государства. Но, как всегда бывает после каждой войны, особенно после войны междоусобной, хотя стороны и заключили мир или перемирие, но каждая из них жалеет о том, что она не могла выторговать большего, и, ко­нечно, так и смотрит, как бы снова, при более благоприятных условиях затеять новую войну и добиться больших уступок от врага; а нет войны, так можно и во время мира добиться уступок, стараясь как-нибудь перетолковать в свою пользу ту или другую статью договора, конвенций. Много войн, много договоров, много обманов и сутяжничества, много всякого права, – но где же тут приютиться бедной этике!? Конечно, при таких условиях ее роль – самая ничтожная, бледная… Все это, несомненно, отражается и на всем настроении обще­ства, вся его жизнь основана на праве, оно только и думает о том, как бы приобрести новые права и как бы истолковать в свою пользу уже приобретенные.

Право. Я весьма далек от мысли отвергать высокое зна­чение права27; чужое право – вещь священная, и попирать его преступно. Если на Западе ему придают слишком большое значение, — у нас, может быть, ему отведено слишком малое. Это выражается и в безобразных иногда вердиктах (особенно оправдательных) наших присяжных; но, повторяю, не под­лежит сомнению и тот факт, что при парламентском строе право затемняет этику, что оно становится на ее место. Все, с чем согласилось большинство, все, что оно одобрило и при­няло, делается не только законным, но и справедливым, хо­рошим, нравственным! Формальная человеческая правда (за­кон юридический) более и более затемняет правду Божию, закон нравственный, ту высшую правду, которая так дорога русскому народу. Эта особенность русского народа — народа не юридического, а этического, – выражается и в его литера­туре, это главная струна могучего таланта Достоевского, она звучит и у других наших писателей, например у Островского, Толстого (даже во «Власти тьмы»). Вот главнейшие причины, почему мы не доверяем парламентаризму, и вот почему мы и думаем, что наша система «одна воля и много умов» (т. е. одна решающая воля, но просвещенная многими умами, и много умов, преклоняющихся перед этой просвещенной ими волей) и есть наилучшая из всех в настоящее время возмож­ных государственных систем. Из нашей формулы не устраня­ется, стало быть, участие многих умов, она не «игнорирует» управляемых, как их игнорирует гордое “L’Etat — c’est moi” , которое все-таки есть лишь облагороженная формула средне­азиатского ханства (хотя практически стоит столько же выше формулы ханской, сколько Людовик XIV или Петр Великий стояли выше Чингисхана или Мамая).

Уму народа уделяется по нашей формуле немаловажная роль в деле государственной жизни28, но лишь роль совеща­тельная, а отнюдь не решительная. Формула наша, не налагая печати молчания на уста управляемых, не делая их бесполез­ными, пассивными, устраняет их лишь из участия в управле­нии, то есть в том, что Ив. Аксаков называл государствованием. Коренную разницу этих двух функций, конечно, нечего объяснять – она очевидна.

Наш политический мессианизм. Возможен ли для нас мессианизм на Западе в сфере политической? Западники счи­тают это утопией. Едва ли это справедливо. Мне кажется, что мессианизм наших политических идей становится все более и более возможным, по мере того как сам Запад начи­нает сомневаться в истинности своих политических идеалов. Скептическое к ним отношение гораздо распространеннее на Западе, нежели мы думаем; ведь мы, несмотря на наше (до­вольно жалкое) желание «не отстать» от Европы, в сущности отстаем от нее лет на пятнадцать, на двадцать. Мы еще очень твердо верим в безусловную истину тех «последних слов за­падной науки», над которыми сам Запад начинает скептиче­ски задумываться. То, что нашими западниками считается панацеей от всяких политических зол и бед, – демократиче­ский парламентаризм – на месте его производства пользуется уже далеко не прежней своей славой! Я не утверждаю, что за­падное общество обречено на погибель, но если ему суждено спастись, то оно спасется, лишь заменив свои идеалы наши­ми, то есть заменит свои юридические основы этическими.

Впрочем, Западу придется еще кое-что пережить, прежде чем убедиться в негодности, гнилости своих устоев!

Наполеону I приписывается известная фраза: “Dans cinquante an s l’Euroрe sera re рublicaine ou cosaque”29. Можно оспаривать и срок, и выражения30, но несомненно, что рано или поздно Европе придется выбирать между властью «одной воли» и властью «многих воль», между нашими идеалами и своими <так как ее идеалы, в конце концов, будут колебаться между диктатурой одного человека и диктатурой уличной тол­пы>. Нужен крутой поворот от одной системы к другой; одних фраз недостаточно, — фраз вроде несколько туманного изрече­ния Наполеона III:“Tout рour le рeoрle — rien рar le рeoрle”31, или более энергичного, но несколько хвастливого: “Voluntas regia summa lex !”32. Нужно нечто посерьезнее…

Гласность. Ее необходимость. При всем различии во взглядах на верховную власть мы, славянофилы и западники, однако, сходимся в одном: мы одинаково считаем необходи­мым, чтобы власть эта была зрячей, чтобы она ясно видела все, что вокруг нее совершается, и совершается ее именем, -то есть признаем безусловную необходимость гласности. Против гласности выставляется ее порицателями (привер­женцами «бюрократического» государства, Polizei-Staat’a), во-первых, что она может поколебать доверие народа к му­дрости правительства, во-вторых, что она может служить распространению «вредных идей».

Разберемся!

Говоря о пользе и необходимости гласности, я, конечно, не предлагаю освободить ее от законного контроля (и очень большая гласность может существовать при очень сильном контроле   государства).   Злоупотребления   ее  должны  подвергаться очень строгому преследованию; вопрос в том, что собственно следует считать злоупотреблением? Что пресле­довать? Указание Верховной власти на действительное, суще­ствующее зло может, конечно, быть неприятно дурной адми­нистрации, но не может поколебать «престижа» власти, ибо, убедившись в том, что данное указание верно, она, конечно, немедленно и исправит зло, а это не только не поколеблет, а, напротив, укрепит ее. Нельзя же серьезно уверять, что Вер­ховная власть не пожелает исправить зла! Об этом можно го­ворить в каких-нибудь республиканских фельетонах! В под­тверждение моей мысли я приведу слова одного анонимного публициста, с мнением которого нельзя не согласиться. Вот его слова: «Народ должен знать истину о правительстве, и правительство – знать истину о народе, и оба должны знать истинную цель своих стремлений. Правительство и народ должны знать не только конкретную истину друг о друге, но, дабы не делать ошибок во взаимных своих отношениях, они должны знать и отвлеченную истину, во имя которой эти от­ношения существуют. Они должны знать и ясно понимать те вековечные принципы, которые лежат в основе государствен­ной жизни и которые должны руководить правительством и народом во всех их действиях. Правительство должно знать истину о своем народе. Но теперь оно узнает ее почти ис­ключительно через своих агентов; а при этом дóлжно иметь в виду то общечеловеческое свойство, вследствие которого подчиненный, докладывая своему начальству о собственных своих действиях по вверенному ему делу, всегда будет скло­нен представлять их в том виде, что “все обстоит благополуч­но”! Это мы видели не раз!» Мы видели и печальные резуль­таты отсутствия гласности, например во время двукратных народных голодовок, отрицавшихся администрацией.

Цензура. Более серьезным возражением против глас­ности представляется опасность распространения «вредных мыслей». Но разве одни ножницы цензуры, вообще – «за­прещение», могли когда-нибудь с успехом бороться против умелого пера?! Против мысли? Никогда! Отрицательными средствами вредной мысли исправить нельзя; никакая по­лиция с нею сладить не может, мысль можно побороть лишь мыслью, заблуждение – истиною. Даже ложь, которая не может высказаться, получает до некоторой степени симпа­тичный характер, вид угнетенной правды. Повторяю: цен­зура не должна быть совершенно упразднена. Относительно безнравственных произведений она, несомненно, должна су­ществовать, она должна существовать и для тех сочинений, которые прямо проповедуют революцию против Церкви и государства или отпадение от них; но и самая умная цензура не принесет пользы, если истину будут защищать только за­прещениями неправды, только отрицательными мерами! Это мы видели на деле, видели, как неуспешно боролись цензура и полиция, например, против Герцена; мы видели тоже, как она грубо, по-детски наивно ошибалась, считая врагами го­сударства не умеющих будто бы понять «истинного патрио­тизма» таких публицистов, как Аксаков или Катков! Здесь не место распространяться об этом вопросе; я повторяю только, что разумное правительство не может желать подавления гласности, которая, поставленная в надлежащие рамки, или, вернее, на надлежащий путь, в состоянии сослужить ему самому великую службу. Дóлжно, впрочем, заметить, что государство лишь тогда может найти в литературе действи­тельную, сильную поддержку, когда оно даст ей достаточ­ную долю самостоятельности и независимости. Литература должна иметь право серьезной, объективной критики. От апологета, имеющего право только хвалить, нечего ожидать пользы, от него не будет пользы даже и в том случае, когда он будет говорить хотя и правду, но не всю правду, а только ту часть ее, которую приятно слушать.

Враги печатной гласности ссылаются на то, что в наших журналах появляется иногда всякое вранье, иногда нападки на личности, что в ней встречается много мальчишества и много наивности, – все это так; но в этом особенной беды нет. Это исправить нетрудно, но несомненно, что у нас не может повториться, например, такая шантажная проделка < которая недавно разыгралась в Париже>33. Как ни будь невысок науч­ный и культурный уровень у нашей журналистики, все же, за очень немногими исключениями, в ней есть положитель­ная «порядочность», положительное желание служить своей идее, хотя иногда и ошибочной.

Представителями гласности, кроме печати, могут, и даже с большим правом, служить те части государственного организма, на которые я указывал выше, как на возможных советников высшей власти: от (эвентуального) Земского Со­бора до частных людей – приобретших известность специа­листов по тому или другому вопросу.

Гарантии гласности. Но всем этим конституционали­сты недовольны. Власть, говорят они, может конфисковать гласность, которая ей самой или ее фаворитам не понравит­ся… чем же вы ее гарантируете от такой конфискации? Ни­чем, – отвечаем мы!

Ничем, кроме твердого намерения самого общества, нас же самих, уберечь ее от посягательств и сверху и снизу; и я уверен, что и то и другое нам удастся. Опять-таки ссылаюсь на факты. Несмотря на отсутствие каких бы то ни было пар­ламентарных гарантий, мы и в этом отношении несомненно идем вперед. Время берет свое! Гласность несомненно рас­тет… Точно так же, как невозможны, немыслимы теперь не только Бироны, но и Аракчеевы, так невозможно теперь то отсутствие гласности, которое царило при тех же Биронах или Аракчеевых, которое существовало у нас сто и даже пятьдесят, даже сорок лет тому назад!

Я не спорю, что при парламентарном устройстве го­сударства гласность (и дурная, и хорошая) может достичь бóльших размеров, нежели в государстве самодержавном; за­прос (интерпелляция) в камере – дело очень щекотливое не только для того, кто делает темные, незаконные дела, избе­гающие света, но и для того, который боится, что его могут обличить в полном незнании того, что он должен знать; но если бы за эту бóльшую степень гласности нам пришлось за­платить введением у нас парламентаризма, то, конечно, эта цена оказалась бы слишком высокой; лучше терпеть то, что есть, – и ждать. Подождем; правда возьмет свое! Даст Бог – дойдем до нашей цели с помощью лишь убежденного, откры­то и безбоязненно сказанного правдивого слова!

Народность. Перехожу к народности. Как в вопросах религиозных, так и в вопросах, касающихся национализма, более умеренные из западников требуют только, чтобы мы «помирили» наши национальные идеалы, «соединили их ор­ганически» с началами европейскими; требуют, чтобы наша любовь к России не превращалась в ненависть к иностранцу, чтобы мы не требовали войны для переделки карты Европы и не проповедовали революции и т. п. Эти желания, очень похо­жие на обвинения, основаны на явном недоразумении.

В чем, действительно, состоят требования национализ­ма? В том, чтобы каждая народность, достигшая полного политического самосознания и заявившая перед историей (заявляющая и в данное время) способность к самостоятель­ному существованию, действительно бы и существовала как отдельная, независимая народность. Так ставится вопрос в теории, на практике он, конечно, подвергается некоторым видоизменениям, но сущность дела остается неизменной. Спрашивается: насколько применение принципа национа­лизма может вызвать «революцию», «вражду к иноземцу», «войну» и т. п. Тут, очевидно, смешение различных понятий, совершенно неосновательное их отождествление. Конечно, национальная политика ведет иногда к войне и революции, но применение национальных принципов к политике может обойтись и без революции. Так Англия, получившая на Вен­ском конгрессе Ионические острова, добровольно отдала их Греции; так Александр I добровольно дал автономию Поль­ше. Иногда, конечно, освобождение происходит путем рево­люции, но в этом нет ничего дурного; слов нечего пугаться, революция может быть и преступная, и, напротив, вполне за­конная и нравственна я. Разве революция России против татар при Дмитрии Донском и Иоанне III была незаконна? Разве революция Нидерландов против Филиппа II или Греции против турок в 20-х годах была преступна? (Ведь вся консервативная Европа и даже Император Николай I сочувствовали и помога­ли Греции.) Из несомненного права народа на независимость вытекает логически и право его на борьбу против рабства, против захватившего власть иноплеменника. Эта аксиома все более и более входит во всеобщее сознание. Вся история Ев­ропы после Венского конгресса (на котором в угоду какому-то псевдолегитимизму, служившему маской самым низкопроб­ным и своекорыстным похотям, распоряжались народами, как стадами) служит подтверждением моих слов.

Наши отношения к славянам. Западофилы нападают на наше стремление, наше желание оставаться не только как можно более и долее русскими, но еще помнить при этом, что мы и славяне. Да! Мы не хотим, не должны забывать, что мы принадлежим к тому племени, которое всеми угнетаемо — и турками, и австрийцами, и венграми, и немцами, которое по­истине заслуживает данный ему эпитет «опально-мирового». Именно мы, славяне, «под опалой» у всей Европы! Но мы не хотим переносить ее, мы из нее выбьемся! Почему то, что всем дозволяется — и немцу, и итальянцу, и кому угодно, — за­прещается славянину? Мы-де низшая раса, мы лишь этногра­фический материал, мы те дикие деревья, к которым должна быть привита иноземная культура… немецкая, итальянская, венгерская, турецкая — всякая!.. Попробуй мы стать на ноги, поднять нашу голову, сейчас же поднимаются крики: “Das Slaventhum darf nicht sein зtraubiges Cariatiden Hauрt aufheb en!” («Славянство не должно сметь поднимать своей взъерошен­ной головы!»). Нас, славянофилов, спрашивают: почему мы интересуемся славянами, почему мы их любим более, нежели других иноземцев, других заграничных жителей? Да просто потому, почему мы предпочитаем чужому — своего, потому что славянин нам близок, он нам свой, он наш! Он в боль­шинстве случаев одной с нами веры, говорит почти на нашем языке. Мы любим славян потому же, почему мы любим наше семейство, нашу родню более, нежели посторонних; любовь наша друг к другу усиливается еще тем, что нас одинаково не любят другие, что у нас одни и те же враги, хорошо видящие ту громадную силу (хотя силу совершенно миролюбивую), которую будет представлять наш Восток, когда мы, право­славные и славяне, выясним наши обоюдные, свободные от­ношения – и сплотимся. Этого еще не понимают многие из нас, но зоркие и дальновидные враги наши очень хорошо это видят и понимают. Они чувствуют свою неправоту относи­тельно нас, они знают свои грехи и делают все возможное, чтобы воспрепятствовать естественному и неотвратимому ходу мировых событий! Прав был Тютчев, говоря славянам:

Вам не прощается Россия, –

России не прощают вас!

Наиболее резкими порицателями славянской политики являются у нас именно западники, хотя по-настоящем у и м сле­довало бы поощрять расовую (племенную) политику; ведь пле­мя все же является понятием более широким, нежели народ, – является ступенью к тому всечеловечеству, к тому (вне Церкви не существующему) абстракту, о котором нам твердят запад­ники. Почему же относятся они так враждебно к союзу со сла­вянством, допуская и одобряя союзы с другими иноземцами, с протестантской Пруссией и даже с католической Австрией? Сближению нашему с католиками-поляками они тоже не про­тивятся. Напротив! Почему это? Не потому ли, между прочим, что славяне большею частью – православные, что союз с ними усиливает сознание нашей собственной православности?

Западники напрасно нападают на нашу славянофиль­скую политику. Она не только основана на вполне законном, благородном чувстве, она соответствует и нашим реальным интересам. Нам эта политика выгодна34, мы должны заботить­ся о том, чтобы славяне были и оставались нашими друзья­ми; и достичь этого нетрудно. Несмотря на многочисленные наши ошибки и на многое неразумное, сделанное вожаками славянских народов, балканские славяне, несомненно, нам сочувствуют, и союз с ними несравненно естественнее, нор­мальнее, нежели с кем бы то ни было иным; все это совер­шенно понятно каждому русскому, смотрящему на дело не­предубежденными глазами.

Интересно бы знать, в чем, по мнению западофилов, долж­на заключаться наша политика на Востоке? Вероятно, в ниче­гонеделании? В политике «мудрого воздержания», (<фр.> -une рolitique “de sage abstention”, “de modeste effacement” )? Господи! Да неужели мы уже не Россия, а Книпгаузен или Сан-Марино?!.. Отчего же так не рассуждают ни немцы, ни англи­чане, ни даже итальянцы! Да и как же не понять, что, если мы уйдем с Востока, если мы оставим без участия и защиты, без покровительства территорию нашей Церкви и нашего племени, ее немедленно займут наши враги и, в конце концов, обратят эти юные силы против нас же самих, окружат нас целою се­тью Польш. Россия не может бездействовать и молчать именно там, где ее голос должен раздаваться; ее нельзя окружить ки­тайской стеной и обречь ее громадные экспансивные, центро­бежные силы на постыдное бездействие. Правда, исторические минуты настают с большими промежутками, но мы должны к ним готовиться, должны их предвидеть! Такая минута была в 1877-1878 гг.! Мы не сумели ею воспользоваться. Но дело от нас не уйдет, Россия выполнит свою освободительную задачу относительно своих меньших братий; мы в значительной сте­пени ее уже исполнили, но выполним ее и до конца, вполне оправдаем предсказание поэта:

И слово «Царь-Освободитель

За русский выступит предел!

Несколько лет назад мне случилось как-то развивать по­добные мысли перед одним из наших дипломатов; он пришел в ужас от моего непонимания положения дел, от моего непо­нимания могущества Европы и нашей ничтожности. «Поми­луйте, — говорил он мне, — да ведь за такое безумие нас посадят на цепь!» (“l Euroрe vа nous mettre des menottes”35). Ну, думалось мне, немного найдется охотников в Европе произвести такую операцию над «северным медведем»!

Конечно, мы рассматриваем теперь вопрос нашей народ­ной политики и наших отношений к славянству теоретически и не указываем на практические мероприятия, на средства к достижению желанных результатов; но, несомненно, правда безусловная – на стороне нашего славянофильского народно­го понимания дела, несмотря на некоторую неопределенность и элементарность, несмотря на то, что она не всегда сходит­ся с документной «правдой» дипломатии. Простой человек, москвич или рязанец, не поймет, что, если, например, право­славный или малороссиянин живут в наших пределах, в пре­делах России, то он, москвич, имеет право считать его своим братом, вступаться за него, защищать от иноземного нападе­ния и т. п. Но что, если тот же православный или малороссия­нин живет за границей где-нибудь в Буковине, в восточной Галиции, то он уже ему не брат, и принимать к сердцу его счастие или несчастие, судьбу его веры, языка — преступно или, по крайней мере, незаконно; пусть, мол, у него отнимают веру и язык, пусть из него делают венгра или поляка — это нас не касается, на то у него есть «свое начальство». Да, этой дипломатической премудрости не может сочувствовать про­стой человек, ей не может сочувствовать и человек нашего круга, хотя мы понимаем, что ей, скрепя сердце и временно, дóлжно подчиняться как печальной необходимости; но мы думаем, что к изменению таких отношений можно и дóлжно готовиться, чтобы не быть застигнутыми врасплох неотвра­тимыми обстоятельствами.

Предать нашу народность, забыть ее мы не можем — и не хотим. Мы не дадим себя обезличить. Мы — русские и славя­не, и останемся русскими и славянами; эти понятия не только не противоречат друг другу, а, напротив, дополняют друг друга. Мы не хотим потерять нашу личность и превратиться в какого-то не существующего в действительности общечеловека, в какого-то искусственного homunculus’а, изготовлен­ного в Фаустовской реторте; нет, мы отвергаем и предатель­скую унию и безличный европеизм и останемся стойкими и убежденными православными и русскими; мы у себя и в са­мих себе найдем средства осуществить высочайшие идеалы и религии и человечности. Мы в России стоим к ним ближе, нежели Запад, и мы достигнем их осуществления, придержи­ваясь наших исконных преданий и верований.

Политика уступчивости. Одна из главных причин недоверия к славянофильской программе — незнакомство с фактами. Думают, вообще, что мы – нападающая сторона, воображают, что никто не намерен трогать ни нашей веры, ни нашей народности, что враги наши — плод нашей фан­тазии или, по крайней мере, что мы сами создали их своим «преувеличенным ультраруссицизмом» и «ультраправославностью». Говорят, что если бы мы были поуступчивее (еще поуступчивее?), если бы мы согласились принять унию, за­были бы, что есть на свете славяне, вообще сделались бы по­датливее, — все были бы нами довольны, все бы нас хвалили да гладили по головке. Это несомненно! Те, которые стригут баранов, несомненно, довольны теми из них, которые при этом не барахтаются, но на то они и бараны. Повторяю: мы только и просим о том, чтобы нас оставили в покое, чтобы мы могли жить по-своему, как хотим и умеем! Пусть иновер­цы и иноземцы откажутся от намерения подчинить себе Вос­ток и уходят к себе домой, на свой Запад — и никакой борь­бы не будет! Повторяю: мы защищаемся, но этого не знают; не знают и того, что делают за границей с нашим племенем и нашей верой, как нас притесняют, например, в Австрии, когда мы, православные, желаем пользоваться лишь тем, что нам гарантирует закон и чем пользуются другие. У право­славных отбирают монастыри и отдают иезуитам, словен­ских детей отбирают у их матерей и превращают в венгров, все наши политические права у нас отнимают – и вот про­тив всего этого наши западники не протестуют! Когда у нас какой-нибудь усердный не по разуму администратор делает нечто подобное – все, и весьма основательно, на это восстают (не только западники, но и славянофилы), когда же угнетают нас, православных и славян, – протестов не слышно! Никто из нас, славянофилов, никогда не оправдывал преследований иноверцев и иноземцев, ни единой строки не написано нами в этом смысле, но защищать себя мы должны и будем; мы не дадим себя обморочить и загипнотизировать пустыми фра­зами и «жалкими словами», мы не предадим того, что нам завещано историей, и готовы защищать наши убеждения и словом, и делом!

Поляки и другие инородцы и иноверцы. Нам уже не раз приходилось разъяснять наши взгляды на польский во­прос; нас думают смутить этим вопросом. Говорят: вот вы проповедуете свободу, признаете даже за каждой народно­стью, дошедшей до самосознания и способной к самостоя­тельной жизни, некоторое, весьма опасное, право революции, а сами оправдываете пленение Польши! Это ли не противоре­чие?! Нет! Никакого противоречия тут не существует; вопрос разрешается совершенно просто: мы признаем несомнен­ное право польского народа на самобытное существование, то есть на то право, которое наше учение признает за всеми отдельными народностями, но лишь под условием, чтобы и поляки руководствовались теми же славянофильскими «на­родническими» теориями. Ежели бы они требовали только свободы, ежели бы они довольствовались только независи­мостью в своих этнографических пределах, то, конечно, мы не имели бы ни права, ни желания возражать против такого требования; но, к сожалению, они этим не довольствуются; они не только требуют для себя свободы, они требуют еще властвования над другими. Они не довольствуются той, срав­нительно очень немалой территорией, которая занята говоря­щим по-польски народом; они требуют восстановления Поль­ши в ее границах 1772 г., то есть требуют власти над другими народностями, в том числе над без малого пятнадцатью мил­лионами русских! Вот в чем беда, вот причина нескончаемых между нами раздоров. Поляки основывают свои требования не на этнографическом принципе, безусловно нами признава­емом, а на так называемом историческом праве; но это право в данном случае не выдерживает ни малейшей критики, ибо основывается на голом факте, отошедшем у же в область исто­рии, а факт сам по себе, с точки зрения этики, не может слу­жить источником права. Раз он заменен другим, новым, зна­чительнейшим фактом, он теряет всякое значение, ежели не опирается на какой-нибудь высший непререкаемый принцип, могущий служить основанием права; и такое именно непре­рекаемое право имеют поляки на Варшаву, Краков и Познань (а не на Вильну, Киев, Галич или Холм). То же самое непрере­каемое право имеют, например, чехи на Богемию и Моравию. Более двух с половиной веков, со времени несчастной Бело-горской битвы, враги чехов стараются их онемечить, обезли­чить, но не только в этом не успевают, а сами постоянно вы­нуждены отступать перед возрождением чешского племени, восстановляющего свои попранные народные права. (В чем да поможет ему Всевышний!)

Согласись сегодня поляки ограничить свои требования этнографическими своими границами, и мы завтра же сдела­емся их друзьями!36 К сожалению, опыт 1862 и 1863 гг. дает мало надежд в этом отношении!

Сказанного будет, надеюсь, достаточно, чтобы ответить на то, что говорят наши западофилы о польском вопросе: к по­лякам мы относимся точно так же, как и к другим славянам; мы и на них смотрим, как на братьев, мы всем им желаем пре­успеяния; никого мы не желаем ни завоевывать, ни порабо­щать: ни остальных поляков, ни сербов, ни болгар, — никого; но, конечно, мы не позволим полякам и мечтать о восстановле­нии их власти над русскими. “Pas de reveries, Messieurs”37.

Вопрос об отношениях наших к католикам-полякам свя­зан с другим – более общим и тоже очень важным. Нам следует на нем остановиться.

Отношения русских православных подданных к право­славной России, к общему отечеству – совершенно просты и ясны; но как, по славянофильскому учению, должны и могут относиться к той же России (к общему нашему отечеству) ино­верные наши сограждане? Неужели немец-протестант или поляк-католик, вообще наш иноверный согражданин непре­менно должен считаться дурным, ненадежным гражданином (а поляк-католик – даже как бы и прирожденным врагом Рос­сии) только потому, что он иноверец?

Конечно, нет! И никогда славянофилы ничего подобного не утверждали.

Конечно, отношения к России православного подданно­го и подданного не православного не одни и те же: Россия – не только Государство Российское, она еще православная, «Свя­тая Русь», она «Государство-Церковь». Очевидно, что и от­ношения к ней подданного-иноверца не могут быть столь же близки, святы, как святы и близки к ней отношения поддан­ного православного; но следует ли отсюда, чтобы между под­данным иноверцем и его отечеством, Россией, не было иной связи, кроме чувства страха, кроме необходимости, неволи? Нет! Между ними есть еще иная нравственная связь, и при­том очень сильная, – это чувство долга. Иноверный поддан­ный России относится к ней так же, как, например, француз-кальвинист относится к Франции или пруссак-католик к Пруссии. Можно ли утверждать, что они дурные граждане?38 Конечно, нет! Подобные же отношения могут и должны суще­ствовать между нашими согражданами-иноверцами и нашим общим отечеством. Мои многолетние сношения с нашими католиками и нашими протестантами утверждают меня в вы­шесказанном. Я, между прочим, был свидетелем того, как в 1863 г. при начале восстания польские мужики-католики вез­ли к тогдашнему люблинскому военному начальнику Хруще­ву целые возы связанных панов-повстанцев. Было бы явной несправедливостью бросать в поляков-католиков огульное обвинение в неблагонадежности; а такое обвинение, направ­ленное против наших немцев, было бы не только совершенно несправедливым, но доказывало бы и незнакомство обвини­теля с русской историей. Можно ли забывать хотя бы воин­скую доблесть, выказанную многими нашими генералами-протестантами, от благородного Миниха, сподвижника Петра и героя Ставучан, до славного защитника Севастополя и покорителя Плевны Тотлебена?!

То, что я сказал о русских католиках и протестантах, от­носится и ко всем остальным подданным России. Повторяю: чувство долга побуждает и их служить верно и безупречно своему Государю и своему отечеству!

Мнимые противоречия в славянофильстве. Мне остается рассмотреть то, что западники говорят о противоречиях, которые они усматривают в наших культурных теориях, а также о нашем мнимом эклектизме.

«Главное противоречие, – говорят они, – заключается в том, что те самые начала, которые обособляли Россию от всего цивилизованного мира, должны стать (у славянофилов) принципом универсальной культуры!» Да; так что же? Ведь вопрос в том, кто из нас прав – мы, обособленная Россия с ее славянофильскою формулой, или Запад с его формулой? За­падникам трудно допустить, что мы правы, а что Запад неправ, что верна наша формула, а не его, не западная. Они не могут допустить, что вот мы, такие необразованные, неказистые, бедные, беремся и в состоянии поучать блестящий, культур­ный и богатый Запад. Да, беремся. Потому что мы правы, а он неправ! Потому что и наши религиозные (безусловные) идеа­лы вернее западных, и наши идеалы политические (хотя и не безусловные) тоже вернее западных. Затруднение это, однако, уменьшится, если мы несколько отделим эти идеалы от их но­сителей. Нечто подобное, но, конечно, в неизмеримо бóльших размерах происходило при начале христианской эры; и тогда гордому, богатому, утонченно-образованному греку или рим­лянину было нелегко поверить, что величие греко-римского мира, его культура, его могущество, его железная политиче­ская организация должны уступить место совершенно иному порядку вещей, совершенно иным идеалам, коих носители, древние христиане, тоже были темные, бедные люди, испове­довавшие «безумие». Конечно, нашим противникам трудно допустить, что культура Запада, имевшая (когда-то) Бэкона, Декарта и Канта, может ошибаться и когда-нибудь уступить место такой культуре, у которой ничего подобного нет (пока) и не было. Они хотят как-нибудь помирить наши обособлен­ные русские идеалы с универсальными будто бы идеалами западными, хотят, чтобы мы, оставаясь православными, – по­мирились с папой, оставаясь монархистами, приняли парла­ментаризм… тогда, думают они, мы бы и вышли из наших «культурных противоречий»!

Нет; совершенно наоборот: если бы мы последовали их недомысленному совету, тогда-то мы, действительно, и впали бы в противоречие!

Действительно: что такое та западная культура, которая представляется им чем-то цельным, однородным и перед кото­рой нам следует преклониться?

Двойственные основания западной культуры. Под культурой того или другого народа понимается сумма яв­лений, в которой выражается его самостоятельная (нрав­ственная и умственная) индивидуальность, в которой во­площаются его идеалы. Идеалы эти, постоянно возвышаясь, приближаясь к идеалу абсолютному, становятся достоянием всего человечества. Этим путем каждый народ и служит все­му человечеству. Об этих конечных всечеловеческих идеалах и думают западники, говоря об универсальной культуре; но где же дóлжно искать эти высочайшие, нормирующие жизнь всего человечества идеалы? Конечно, в философии и религии; но тут мы и наталкиваемся на непреоборимые противоречия. Западная культура не однородна, а двойственна, основана на диаметрально противоположных принципах, находящих­ся в непримиримой борьбе! Мнимая однородность западной культуры существует лишь для поверхностного наблюдате­ля, останавливающегося лишь на внешней стороне явлений. В действительности однородной культуры на Западе не су­ществует, там происходит постоянная борьба и в религии, и в философии. Как же мы помиримся с принципами, друг другу противоречащими? Если бы наши противники дали себе труд подвергнуть строгому анализу, например, две глав­нейшие религии Запада: католическую и протестантскую — и очистили бы заключающуюся в них абсолютную истину от случайных человеческих измышлений и примесей, они полу­чили бы результат, который, конечно, немало бы их удивил: они получили бы учение древней неразделенной Церкви, то есть именно нашей Православной!39 Но таким образом полу­чится уже не мнимый западный религиозный идеал (которо­го в действительности и не существует), не неосуществимый идеал соединенных католицизма и протестантизма, а идеал древней неразделенной Церкви, то есть Православие. Где же окажутся после этого «противоречия» нашей «византий­ской» «допетровской» «обособленной» культуры с культурой всечеловеческой, абсолютной?!

Нечто подобное можно сказать и про западную фило­софию и об отношениях к ней зарождающейся русской фило­софской мысли. Есть, конечно, западные философские школы, но западной философии не существует. Как нельзя примирить католика с протестантом, так же точно нельзя примирить ма­териалиста с идеалистом. Но мы ищем не этого: русская фило­софская мысль стремится к созданию такой философии, кото­рая удовлетворяла бы не одни требования ума (рационализм), но примирила бы все стремления души и удовлетворила бы всем ее потребностям. Это стремление высказывается очень определенно и у Ив. Киреевского, и у Хомякова. Подобную мысль мы находим у Фихте: “So lange, — пишет он Гете, — hat die Philosoрhie ihr Ziel noch nicht erreicht , als (bis) die Resultate der reflectirenden Absraction, sich noch nicht an die reinste Geistlichkeit des Gefühls anshmiegen”40. К этому созвучию меж­ду разумом и чистой духовностью чувства, несомненно, стре­мится и русская философская мысль, ставящая себе этические задачи преимущественно перед диалектическими.

Добавим следующее. Единовременное существование различных культур и культурных типов я считаю явлением не только не вредным, но, напротив, желательным, полезным; оно служит лишь к лучшему, всестороннему освещению ис­тины. Конечно, основания этих культур должны быть истин­ны, но они могут быть различны, не одни и те же. Единство в разнообразии выше тождества. Блж. Августин (Confess.) го­ворил, что разность мнений (о божественной истине) не толь­ко извинительна, но и неизбежна, что она лучше единообра­зия и намеренно допускается Божественной премудростью. «Я желал бы писать так, — говорит он, — чтобы в моих словах находили место (выражение) все воззрения, все различные понимания одной и той же истины, ей не противоречащие». Нечто подобное можно сказать и о различных культурах. Пусть каждая из них по-своему осуществляет на Земле Бо­жественную истину! Никто, конечно, не будет оспаривать универсального значения кантовской философии, однако она глубоко протестантская. Неужели же можно было бы по­требовать от Канта, если бы он был нашим современником, чтобы и он, великий основатель новейшей критической фило­софии, примирил свои «начала», «соединил бы их органиче­ски», например, с началами графа де-Мэстра? Думаю, что ве­ликий кенигсбергский философ был бы поставлен в немалое затруднение таким требованием! Если могут одновременно существовать самостоятельная протестантская философия Канта и самостоятельная католическая, например Аквината, то почему же не существовать и самостоятельной православ­ной (и притом русской) философии?

Мнимый эклектизм в славянофильстве. Мне оста­ется ответить западникам на последнее их обвинение. Они говорят, что мы – эклектики, что собственной программы у нас нет, что мы живем заимствованиями и берем из чужих систем не принадлежащие нам истины, – словом, что у нас нет никакого критерия. Обвинение серьезное, но оно с гораз­до большим правом может быть направлено не Западом про­тив нас, а обратно – нами против Запада! Именно западная культура состоит из противоречий, она не имеет надежно­го критерия, в ней перемешаны и правда, и ложь. На Западе существуют две культуры, основанные на противоречащих принципах: одной – истинной (представителями коей я, для примера, взял бы Канта, Бетховена и Гете) – мы сочувствуем, с другой – ложной (для примера я указал бы на Конта, Спен­сера, Золя, Оффенбаха) – мы не хотим иметь ничего общего. На чьей стороне, спрошу я, стоят сами западофилы? Нельзя же допустить, что и в Канте, и в Конте, и в Гете, и в Золя оди­наковая доля истины, что опираться можно на всех их вместе, безразлично, не впадая в явное противоречие41, что человече­ство может достичь своих нравственных целей, принимая за исходную точку и Макса Штирнера и Тейхмюллера… (таких противоположностей я, конечно, мог бы привести десятки…). С которой же из обеих противоположных сторон следует идти и нам, по мнению господ западников? Это не праздный вопрос. Философия не всегда сидит в кабинете ученого; не­смотря на свой абстрактный характер, она имеет громадное практическое значение, и над ней могут смеяться лишь те, которые ее не понимают.

На поверку выходит, стало быть, что отсутствие кри­терия чувствуется не у нас, а у самих западников! Мы, ко­нечно, делаем заимствования у Запада, и полезности их я не оспариваю, но наши заимствования соответствуют нашему учению. Это обнаруживается и в наших философских стрем­лениях и исканиях. Первенствующее место в нашей формуле занимает, как известно, Православие, религия; понятно, что мы склонны сочувствовать тем философским системам, ко­торые не идут вразрез с данными религии, которые хотя бы в виде постулатов признают те же истины, которые служат основанием и религии или, вернее, которые дает религия. Нас, да и вообще русских, привлекает преимущественно та часть философии, которая ближе всего соприкасается с ре­лигией, именно этика (этический момент, как я сказал выше, играет первенствующую роль и в нашей литературе, да и во­обще в народной мысли). Понятно, стало быть, что в исканиях наших мы склоняемся к Канту не только потому, что видим в нем гениального основателя новейшей философии, но и по­тому еще, что на его началах может быть построена (и им же и построена) достойная удивления этическая система. По этим же самым причинам мы не сочувствуем тупому позитивизму Конта, на котором нельзя построить никакую этику, кроме самой низкопробной – утилитарной.

То же самое мы можем сказать и про наш мнимый эклек­тизм в политике: то, что не противоречит нашей формуле (еди­ная и вполне самостоятельная в своих решениях воля, поль­зующаяся и просвещенная светом многих умов), может быть нами принято и усвоено совершенно свободно и совершенно законно. Именно так мы и смотрим на многие реформы Петра Великого. Отчего не взять у Запада то, что нам «на потребу» и что не противоречит нашим принципам? Нам было полезно побывать в западной школе, но не следует нам в ней засижи­ваться: «Пора домой!» Пора выйти из западной опеки и от­бросить все то, что не вяжется с нашими основными понятия­ми, этическими и политическими. Нам говорят, что, если мы желаем брать у Запада его технические усовершенствования, участвовать в его материальных успехах, мы должны взять и весь его строй, всю его культуру. Почему же? Я этого не вижу! Почему употребление усовершенствованного ткацкого станка или паровика высокого давления непременно связано с западноевропейским пониманием отношений Церкви к го­сударству или монарха к народу? Техника остается техникой и ничуть не обязана вторгаться в чуждые ей области, ей там нечего искать; ткать тем или другим способом или топить локомотив тем или другим топливом можно с одинаковым успехом, будучи и славянофилом, и западофилом, и римским иналлибилистом, и протестантским унитарием, и православ­ным. Мы берем из западной культуры не только то, «что нам нравится», но то, что при этом согласно с нашими принци­пами, то, что может войти составной частью в нашу систему, не нарушая ее единства; и именно так, а не иначе, именно с этими ограничениями мы согласны принимать и принимаем завоевания Запада в науке и искусстве, и даже в его граж­данственности; так, мы желаем гласности, но без возможно­сти шантажа, желаем света и совета, но не конституционной борьбы и т. д. Некоторые из наших противников говорят, что при известных условиях мы могли бы найти почву для со­глашения с ними, – чего же лучше! Я был бы искренне рад, если бы мы, люди разных мнений или лагерей (к счастью, «партий» у нас еще нет), соединились в служении общему нам делу. Будем спорить, будем сообща думать, а где и в чем можно – сообща и действовать! Для служения правому делу могут найтись многие пути.

Отношения наши к народу. Мне остается сказать не­сколько слов о наших отношениях к нашему простому наро­ду, «к мужику». Ведь нас называют не только «славянофила­ми», но и «народниками». Что же? В добрый час! Мы от этого прозвища не отказываемся. Да; мы народники, да, мы тесно связаны с нашим народом, и в этой духовной связи с ним мы почерпаем не только нашу силу, но и наше право считать себя в известном смысле и его руководителями! Мы никогда не относились к нашему народу ни сентиментально, ни презри­тельно, как к стаду баранов, которое мы будто бы призваны переделать, переработать по-своему! Нет, мы всегда относи­лись (и относимся) к нему трезво, но и любовно.

Право наше на «водительство» народа мы видим в тож­дестве наших идеалов, в том, что «мы молимся одному с ним Богу». Между нами есть, конечно, разница: мы относимся сознательно к той «правде», которой он верит непосредственно, но и только! В силе, в глубине своей веры он, конечно, нам не уступит! Он, конечно, не менее нас готов пожертвовать всем – и кровью, и достатком на служение Вере, Царю и Отечеству! В нас, славянофилах, нет никакой ни феодальной, ни «интел­лигентной» гордыни; мы помним, что мясник Минин стоит рядом с князем Пожарским, родовитый митрополит Алексей – рядом с Никоном и Пушкин – с Ломоносовым. Да, мы с нашим народом едино. Мы почерпаем наши нравственные силы в том же божественном животворящем источнике. Да, мы живем с ним единой жизнью, радуемся его радостями и горюем его го­рем и сообща с ним «верой и правдой» готовы служить нашей святой Церкви и нашей дорогой России. В чем да поможет нам Бог!

Павловск, август 1896 г.

1.     «Известия  Славянского  Благотворительного Общества».  –  1883.  – Октябрь. Руководящая статья № 1.

2. Так, одновременно с сим «Кратким изложением» печатаются «Задачи России на Православном Востоке».

3. С наделением их землей и с удержанием столь дорогого славянофиль­ству древнего общинного устройства

4.  И в том и в другом случае славянофильство явилось верным истолкова­телем стремлений русского народа. Замечу, кстати, что в роковых ошибках, сопровождавших и крестьянскую реформу (увеличение количества кабаков и уничтожение дешевого земельного кредита) и освободительную войну (уступка Боснии и Герцеговины Австрии и введение нелепой конституции в Болгарии), славянофилы совершенно неповинны.

5.   Манифест Императора Николая II при вступлении на престол.

6.  Всего с 1550 по 1698 г. было 32 Собора разного характера и состава. Ино­гда значение их было очень велико; их помощь Царю иногда была неоце­ненна. Земские Соборы были исключительно органы совещательные. Они высказывали мнения. Решение принадлежало Царю. Соборы наши не были представителями всей Земли, а лишь ее мнений, чем и отличаются от за­падных парламентов настоящего времени.

7.  Так же точно и в религии нашей мы дорожим и ее внешностью, ее древ­ними обрядами, хотя, конечно, не приписываем им догматического, обяза­тельного для других, значения.

8.  Наши малочисленные нигилисты тоже, конечно, не могут считаться пар­тией, как не могут считаться партией, например, сумасшедшие или рас­ходившаяся пьяная толпа, дошедшая до безобразий, убийств и т. п.

9. Так, например, некоторые из них упорно отвергали существование по­следнего голода, свирепствовавшего в 17 губерниях.

10. Сравнительная многочисленность их обусловливается не столько до­стоинствами самой защищаемой ими конституционной системы, сколько промахами и ошибками администрации. Как недостатки нашей учебной системы (преимущественно университетских программ, из которых была исключена философия) в значительной степени виноваты в порождении (в 60-х годах) нашего дикого и недоучившегося нигилизма, так недостатки нашего административного строя виноваты в усилении западничества, ука­зывающего на конституцию как на единственное спасительное средство от всех зол и на мнимую представительницу свободы.

11.  Разъяснения (отчасти даже и полемического характера) наших отноше­ний к западникам, требующим «примирения» наших религиозных идеалов с таковыми же «идеалами Запада», а равно и отношений наших к римско-католикам (инфаллибилистам) и к старокатоликам заставляют меня не­сколько выйти из тесных рамок «Краткого изложения». Я считаю, однако, что такие отступления весьма полезны; они способствуют всестороннему пониманию самих наших основоположений.

12.  Вот главнейшие вопросы, которые подлежали бы обсуждению Вселен­ского Собора: старокатолический, армянский, абиссинский, отношения го­сударства к Церкви в государствах православных и неправославных, рас­кол, пересмотр собрания канонов и выделение из них вечно обязательных и неизменных.

13.  В этом отношении нам нельзя не позавидовать римско-католикам (и ан-гликанам): с кардиналом Гогенлоэ, братом канцлера германской империи, нельзя не «церемониться». И у нас до «Регламента» было то же. С Фила­ретом Никитичем тогдашним «дьякам» борьба была не под силу! Скажут: а Филипп? А Гермоген? Да, они пали перед напором безумствующего мира, но мир должен был с ними бороться, да и, погибая, они стояли выше мира, и, погибая, они возвышали Церковь!

14.  Нечего, надеюсь, разъяснять и доказывать, что мы, славянофилы, – от­нюдь не сторонники реформ Поля Бэра с его гражданским катехизисом, венгерского министра Векерле с его гражданским «браком» и т. д.

15.  Religio — от religаrе (лат.) — связывать.

16.    Неустойчивость типа и ненаучность формулы.

17. «Подходы к оценке революции» (нем.).

18.   «Что пользы в напрасных законах там, где нет нравственности» (лат.).

19.  В моих выводах и рассуждениях я не отделяю социал-демократов от анархистов. Конечно, между программами этих партий существует боль­шая разница, и, например, еще очень недавно вожаки социал-демократов в германском парламенте торжественно отказывались от отождествления социал-демократизма с анархизмом; но «свой своему поневоле брат»; обе партии — законные дочери парламентаризма, и мы уже видим их сближе­ние. Так, на недавнем международном конгрессе социал-демократов в Лон­доне предложение допустить на конгресс представителей анархизма было отклонено лишь слабым большинством (5/4), и то по оппортунистическим соображениям!

20.  Даже в высококультурной Германии и даже в строго консервативной Ан­глии (ссылаюсь на “Меrriе Епgland” талантливого Блэчфорда (Nunguam).

21.  «Ни Бога, ни власти»! (фр.) – лозунг и название одноименной газеты французских анархистов.

22.  «Благо государства есть высший закон!» (лат).

23.    «Твоя смерть — моя жизнь» (лат).

24. Слияние социализма и анархизма в недалеком будущем несомненно.

25.  Дóлжно сознаться, что и у нас понятия об этом вопросе тоже запутыва­ются благодаря постоянно увеличивающейся легкости разводов; подума­ешь, что и нам, и нашему правительству приходится считаться с разными Векерле и Ко!

26.    «Король царствует, но не правит!» (фр.).

27.  Отвергая теории сторонников правового (парламентарного) государства, отвергая возможность государственного, общественного строя, основанно­го на идее права, мы никогда не думали противопоставлять свой древнерус­ский тип самодержавия идее законности! Мы отнюдь и не отвергаем идеи законности. Государство без закона – татарское ханство. У нас начинает нарождаться тип каких-то своеобразных консерваторов, уверяющих, что за­конность несовместима с самодержавием, которые в доказательство своей преданности престолу нарушают, например, права (личные, имуществен­ные и религиозные) других подданных Царя! Мы, конечно, не имеем ничего общего с такими «столпами самодержавия»! Разве и само самодержавие не основано на законах? Разве закон установлен не самою же верховной самодержавной властью?! Правда, эта власть стоит выше закона в том отношении, что может его заменить другим законом (это право, присущее всякой верховной власти, будь она самодержавная, или парламентарная или хоть власть французского конвента 1792 г.); закон есть выражение воли Верховной власти и может, конечно, быть ею отменен; но пока он существу­ет, все должны ему подчиняться, и всякий подданный (кто бы он ни был), его нарушающий, – противник установившей его власти, т. е. не только не охранитель самодержавия, а бунтовщик (хотя и бессознательный).

Столь же неосновательно обвинение, часто против нас направляемое, что славянофилы – какие-то «насильники», «враги свободы», «ультракон­серваторы» и т. п. И это обвинение совершенно произвольно и ни на чем не основано. Разным этим прозвищам, вывескам («либерал», «прогрессист» «консерватор» и т. п., взятым у Запада, где они имеют свое значение и где они «у места») мы не придаем никакого значения, они мало прилаживают­ся к нашей жизни и дают у нас повод к недоразумениям; но лишь человек, совершенно не знакомый с нашей литературой, может считать нас «врага­ми свободы». «Прогресс» мы признаем, но не по западному шаблону; мы понимаем его в смысле постоянного развития и применения к жизни на­ших основоположений; мы признаем стремление к усовершенствованию необходимым признаком жизненности наших принципов, доказательством их «права на жизнь». Остановка в развитии всякой идеи есть несомненный признак если не наступающей ее смерти, то, во всяком случае, признак тяж­кой болезни; мы же умирать не собираемся!

28. Как на пример такого совместного содействия укажу на великую кре­стьянскую реформу Александра II. Память об этой реформе нам, славяно­филам, дорога не только потому, что славянофилы принимали в ней очень деятельное участие, но и потому, что она подтверждает наше указание на возможность и успешность совместного действия Верховной «воли» и на­родных «умов». Государь сам, постоянно и с величайшим вниманием, читал мнения и большинства, и меньшинства комиссий. До него доходило все, что в комиссии говорилось и делалось.

29.    «Через пятьдесят лет Европа будет республиканской или казачьей» (фр.).

30.  Фраза эта была сказана Наполеоном на острове св. Елены, и, думая о России, он невольно отождествлял ее с казаками, от которых ему так до­ставалось в 1812 г.

31. «Всё для народа – ничего посредством народа» (фр.)

32. «Желание государя имеет силу закона» (лат.).

33.   Панама.

34.  Ограничусь замечанием, что в настоящее время славянские государства Балканского полуострова могут выставить до 360 тысяч воинов. Неужели и над этим фактом не призадумаются наши салонные политики, советующие нам бросить этих «скучных братушек»?

35.    «Европа вот-вот наденет на вас наручники!» (фр.)

36. Это ясно понимал и видел маркиз Вьелепольский (1863 г.), за что и был ненавидим своими близорукими родичами.

37.    «Оставьте мечты, господа!» (фр.) — Слова Императора Александра II.

38. Хотя дóлжно сказать, что в случае прямого конфликта Пруссии с папой пруссак-католик может быть поставлен в очень затруднительное положе­ние. Для него один выход – старокатолицизм!

39. Или же и старокатолической.

40.  «Философия не достигла своей цели, пока ее выводы (результаты реф­лектирующего отвлечения) не объединились с чистейшей духовностью чув­ства, не прильнули к ней» (нем.).

41.  То же самое дóлжно сказать о заимствованиях наших и в других сферах западной культуры.