15. Социология революции и революция социологии
СОЦИОЛОГИЯ принадлежит к тому роду наук, которые возникают не сами собой в живом процессе познания, а родятся из размышлений над наукой, искусственно проектируются и состоят, главным образом, из противоречивых и спорных положений о своем собственном предмете и методе; ими занимаются не живые продуктивные исследователи, а абстрактные классификаторы и методологи. Эта наука, которая никак не могла родиться, будучи занята размышлениями о своей грядущей судьбе, за последнее время порядочно надоела и приобрела какой-то оттенок дурного вкуса. Этого было достаточно, чтобы привлечь к себе внимание большевиков, которые, подобно ракам, ловятся на всякую тухлятину.
Когда они начали революционизировать науку (это неуважение к науке странным образом соединяется с их основным лозунгом «научности»), то проблематичная социология вдруг оказалась на первом месте. Нужно думать, что эта честь выпала ей на долю благодаря случайному созвучию с социализмом. Как бы то ни было, но внезапно было предписано стать всем социологичными и работать «социологическим методом». Началось глупейшее словоизвержение, и целый ряд шарлатанов овладели разными «научными» источниками доходов, склоняя во всех падежах слова «социология» и «социологический».
А между тем революция если не разрушила в корне социологию (потому что такой науки никогда и не бывало), то развеяла по ветру смутное умонастроение, которое можно назвать социологическим.
В благополучные и мирные времена, когда все прочно и устойчиво и все движется куда-то мелкими шажками, хотя и не совсем ясно, вперед или назад, легко складывается мысль, что общественная жизнь регулируется какими-то незыблемыми законами и что под влиянием этих законов она развивается без возможностей свиваться в обратном направлении. Рождается вера в социологию, в возможность «объяснять» случившееся в истории и даже предвидеть историческое будущее. Сами марксисты исповедуют довольно странную социологию, состоящую в том, что все проявления человеческой жизни понимаются как функции экономического фактора и что конечная цель социального процесса — превращение всего че-ловечества в однородную коммунистическую массу.
Этот печальный социологический фатализм, и в частности его марксистская разновидность, были рассеяны как дым смерчами революции. Русская революция блестяще доказала, что жизнь целого общества полна таких же непредвиденностей и невероятностей, как жизнь отдельного человека. Эта упорная десятилетняя игра непредвиденностей совершенно отбила вкус ко всяким предвидениям и предсказаниям. Если теперь еще кто-нибудь задает робкий вопрос, который некогда был так популярен: «Когда все это кончится? Скоро ли провалятся большевики?» — то теперь на такой вопрос только сердито машут рукой. Дело в том, что все привычные подходы к объяснению социальных явлений оказались ребячески несос-тоятельными.
Прежде всего рухнула предпосылка о господстве здравого смысла, разумного расчета и стремлении к полезному в народе. Большевицкая революция, коротко говоря, показала полную маловесность экономического фактора. Народ, охваченный какой-то маниакальной идеей, с величайшим остервенением начал разрушать свое хозяйство, до голода и до людоедства. Затем наступило нечто вроде внезапного протрезвления, и народ, превратив в государственную власть не ожидавших того большевиков, выдал им подписанный бланк полной доверенности, не поинтересовавшись, чем этот бланк будет заполнен. Тогда большевики стали возводить вавилонскую башню самого бесхозяйственного и неэкономичного хозяйства.
Страшная дороговизна, небывалое ухудшение качества и совершенная недостаточность продукции сделались руководящими лозунгами этого хозяйства. Если мы думали, что хозяйство определяется естественными данными страны, то это оказалось пустым пред-рассудком, и Россия стала прокармливать свое население ввозным хлебом и развивать свою индустрию со смелостью, о которой не могли мечтать самые закоренелые индустриализаторы императорской власти. Оказалось, что великий народ может преследовать какие угодно фантазии, совершенно не соображаясь с естественным ходом экономики и даже вообще с ее существованием. Марксистская власть осуществила небывалый крах экономизма и, вероятно, навсегда освободила грядущие правительства от гипноза экономического фатализма.
Вместе с тем рухнул и другой кит социологии — вера в гуманистический прогресс. Прежде всего, уже нет никакой возможности говорить о направленности и необратимости исторического процесса. Если признать, что история, хотя бы в Западной Европе и в частности у нас в России, некоторое время прогрессировала в сторону идеалов гуманности, и согласиться на минуту, что это было признаком здоровья, а не прогрессивного паралича, то за время революции можно констатировать такие зигзаги и такие скачки в попятном направлении, которые способны потрясти самый завзятый оптимизм. Нет, кажется, ни одной священной заповеди гуманизма, которая не была бы нарушена большевиками самым беспо-щадным образом. Оказалось, что никакой прогресс и никакая культура не гарантируют несчастное человечество от возвращения самых легендарных ужасов из музея истории.
Страшные, массовые избиения безоружных врагов, соединенные иногда с коварнейшим вероломством, как это было в Крыму при избиении офицерства, собранного под видом мирной регистрации и затем вероломно захваченного и умерщвленного; совершенно невероятное массовое избиение мирных граждан, объявленных заложниками неизвестно за что и за кого; безжалостное ограбление тысяч и тысяч семейств; выбрасывание на улицу с обречением на голодную смерть женщин с детьми, больных и стариков; совершеннейший произвол в конфискациях, высылках, казнях; совершенно открытое возрождение инквизиционного процесса с пытками, по-видимому, не только нравственными и психическими, с полной беззащитностью обвиняемого и с тайными приговорами; насмешка над всяким правосудием в виде открыто признанной классовой юстиции, когда человек проигрывает или выигрывает дело только в зависимости от своего социального положения; полнейшее отрицание каких бы то ни было прав неприкосновенности и свободы — что все это, как не безмерное издевательство над знаменитой европейской гуманностью?
Ассирийские и татарские нашествия, венецианские «мосты вздохов» и застенки инквизиции оказались явлениями, способными к возвращению в современных формах в конце гуманнейшего века и в результате победы гуманистической революции.
Кровавые гонения за веру, массовое истребление огромных книжных собраний доказывают, что «халиф Омар» отнюдь не историческая, а вечная категория. Глуповатая уверенность последних поколений, что многое уже невозможно, что исторические кошмары. уже никогда не вернутся в мир цивилизации, сыграла злую шутку с гуманистами. Изначальное и неискоренимое зло не только не поддается цивилизации, но делает ее своей игрушкой и преспокойно себе пользуется ее изобретениями, утончая жестокость и сообщая ей невиданный раньше размах.
Перед гигантскими прыжками тигра революции сделалось совершенно смешным учение о постепенности, эволютивности исторического процесса; механическая идея непрерывности терпит полнейший крах; историческая традиция не стреножит человечество, а служит трамплином для неожиданных и безумных сальто-мортале; накопленная традиция — это накопленная энергия вихрей и взрывов.
Вместо определяющих факторов и законов движения обнаруживается единство и целостность народов и полная аналитическая неучтимость их движений. Вместо функциональных связей с их зависимыми и независимыми переменными встают бесконечно сложные целостности с простыми и постижимыми устремлениями, наглядными, но аналитически невыразимыми. Видя единый дух и единый стиль целого, мы можем затем (уже искусственно и только в мыслях) намечать отдельные плоскости и этажи — Церковь, государство, хозяйство, семья, педагогика, культурная политика — и видеть, что все эти резервы проявляют какой-то параллелизм, сопринадлежность, родственность, не будучи в состоянии вывести одно из другого. Совершенно нелепо выводить в теории религию, искусство, политику из экономики или, как это делают большевики на практике, выводить буржуазность, контрреволюционность и т. п. из религии. Но совершенно ясно, что православно-церковный человек должен положительно чувствовать государственность, хо-зяйственность, семейность; что гуманистический атеизм должен сопровождаться внешним и внутренним насилием, безудержным разнузданием похоти и всякого блудодейства, хозяйственным запустением и естественнейшим образом увенчиваться каннибализмом.
Теперь, глядя на события, мы перестаем интересоваться условиями и причинами и яснее видим всеопределяющую целостность. Вместо причины и отношения встает субстанция и энтелехия, вместо материи — дух. Всматриваясь в неожиданные и новые события, мы делаем шаг вперед, мы персонифицируем народ, и его история ясна для нас как биография, судьба. Человечество в его истории не спекулятивное развертывание системы понятий, не логика и не диалектика отвлеченных определений, а живое творчество и живая последовательность невозвратных решений.
Для социологического атомизма общество — конечная сумма элементов, комбинация которых может дать нужный эффект, заранее предвиденный и рассчитанный; общественный материализм указывает и господствующий фактор, независимую переменную, определяющую все остальное как свою функцию. Комбинация этих мотивов приводит к механистическому рационализму, к идее общественной инженерии, пониманию общества как более или менее сложной машины. На этом основана охватившая теперь большевиков мания интегрального планирования не только хозяйства, но и всего общественного целого, всей продукции — как материальной, так и духовной.
Рациональное планирование предвидит все, кроме самого важного и действительно определяющего — кроме целостности, кроме духа и меры. Чувство меры связано со взглядом на общество как на целое, бесконечно сложное по сравнению с его частями и не исчерпываемое ими, со взглядом на общество как на живую целостность, имеющую свой закон, свой стиль или дух, постижение и соблюдение которых только и дает гармоническое, здоровое развитие.
Утрата регулирующего все чувства единства и меры подобно расстройству деятельности органов внутренней секреции в организме, регулирующих ритм, темп и пропорциональность работы и развития всех тканей и клеток организма. В результате — гибридность, фрагментаризм, диспропорциональность всей общественной жизни, вроде знаменитых «ножниц» Троцкого. У нас и не жизнь, а смена одного тяжкого заболевания другим, одного уродства другим уродством.
Если я из «пятилетнего» плана своего развития узнаю, что к концу «пятилетки» мой нос будет хватать на другую сторону улицы, то что мне делать? Радоваться с точки зрения материалистического, то есть фрагментарного, понимания функций носа или плакать с точки зрения гармонического здравия всего моего тела? У большевиков — ряд «потрясающих успехов» отдельных сторон при смертельной агонии целого. Особенно яркий пример — «индустриализация» страны, приведшая к последнему, тягостному кризису всей жизни.
Вложение миллиардов в промышленность, форсированное производство средств производства привели к продовольственному кризису, даже к частичному голоду и дефициту товаров. Теперь, когда в промышленность влагается три, четыре, пять миллиардов, у нас нет белой муки, масла, хлеб по карточкам и очереди, очереди, очереди… Поставить подметки — целая сложная задача, а достать материю — задача уже неразрешимая. Все с ужасом думают о «небывалых в истории» и «неизвестных Америке» темпах промышленного развития; о степени голода и наготы, когда индустриализация пойдет в темпах мефисто-вальса, под который нам придется танцевать нечто вроде виттовой пляски!
Всемогущество государства не должно быть всемогуществом самоубийства; но чтобы быть всемогуществом жизни и здоровья, оно должно подчиняться предопределению духовным началом. Невыводимое никакими калькуляциями из подчиненных ему элементов и свободно располагающее всеми предположениями зазнавшегося человеческого разума, духовное начало это называется Провидением.
Только глубокое благоговение перед настоящим историческим разумом действительности, мистическое и одухотворенное отношение к ней, чувство конкретности спасет нас от всех гримас и настоящих ужасов абстрактного планирования по глупым и чистым книжным «директивам партии».
Человеческие общества встают перед нами не только как живые! целостности, но и как качественно определенные единства. Понятие; социологии заключает в себе здоровую и глубокую идею единства человеческого космоса, но в то же время и вредную мысль о простоте этого единства. Все различия между общественными образованиями мыслятся здесь как разные положения во временном ряду прогрессивного развития; когда все отсталые фрагменты человечества подтянутся к передовым, то сгладится и различие между ними.
В последовательном гуманистическом атомизме, так ярко выраженном в материализме, простое единство выродилось в простую одинаковость бесклассового общества.
Огромность регрессивных прыжков, показанная русской революцией, ее глубокая национальная окрашенность при одновременном стремлении к закреплению резко очерченных классов совершенно подрывают понятие простого человеческого общества.
На место безличного общества становятся исторические организмы, каждый со своей индивидуальной судьбой и со своими собственными законами. Живой опыт революции рождает вместо количественного качественное понимание человеческих обществ, основанное на их родовых традиционных свойствах.
Эта перемена живого ощущения и вместе с тем очевидность руководящей роли евреев в революции открыли всем глаза и на огромное значение еврейского вопроса. Все говорят о чрезвычайном развитии антисемитизма у нас в результате революции, но дело не в нем, а в сознательной постановке еврейского вопроса. Раньше интеллигенция принципиально отрицала возможность такого вопроса и все разговоры о нем считала проявлением дикого изуверства. Так как евреи такие же люди, как и все, то и не может быть особого вопроса о них. Теперь это теоретическое положение совершенно отпало, еврейство понятно как специфическое целое, как (при известных условиях) доминирующая сила. Перед всеми с несомненностью встает вопрос о перекрещивании судеб той или иной национальной культуры с судьбами еврейства. Ясное усмотрение наличности проблемы гораздо важнее, чем решение ее в ту или другую сторону; в этом пункте революция несомненно обогатила социологию.
Думая о судьбах России, мы понимаем взаимозависимость и смысл событий и в то же время их чистейшую фактичность, однократность и полнейшую теоретическую невыводимость. Поистине мы освободились в мыслях от рабства закона и живем в царстве благодати.
То, что случилось, то не повторится, и все случилось как надо и на своем месте. Нет никаких отвлеченных зависимостей, и совершенно неверно, что, например, невозможна реставрация помещиков, что рабочие не потерпят капиталиста и т. п. Крестьяне сами не знают, как это они сожгли помещика, и именно потому, что они сожгли, можно быть уверенным, что они никогда больше не сожгут и что вся революция навсегда застыла в своей однократности. Если в каком-нибудь доме произошло убийство, то совершенно нелепо избегать этого дома из страха перед насильственной смертью; именно потому, что убийство произошло в нем, оно, по всей вероятности, повторится где угодно, только не в нем.
Персонификация истории делает нас не расположенными ко всякого рода монизмам, будто то монизм цели, или направления, или монизм определяющей причины. Наоборот, как в жизни человека, так и в жизни народа мы видим дуализм и противоборство двух начал — падения и подъема, периодическое колебание между эпохами сложения и распада, органическими и критическими периодами. И вместе с тем эту смену нельзя уже больше представлять как механическое и необходимое выведение одного из другого, как диалектическое объяснение одного другим. Конечно, тут борьба естественных сил, заметны даже их механические закономерности, но силы эти не даны в пантеистическом самодовлении и ясно видны как орудия и средства в руках Провидения.
Да и самый дуализм отнюдь не представляется как борьба двух равносильных начал, как механическое равновесие между Богом и диаволом. Явно, что высший смысл — вне смены и колебания, что доброе и злое начала одинаковы под ним, что с диаволом борется не Бог, а стремящийся к Богу человек, и это он то повергается врагом, то над ним торжествует.
Видна неустойчивость всего сильного и великого, обратная пропорциональность между легкостью успеха и трудностью смирения. Страшные и позорные падения, настоящие и глубокие грехи постигаются как принадлежность только великого и значительного. Подобно тому, как мелкая душа кажется безгрешной и не дающей материала для исповеди, так как все грехи ее — маленькие, холодные и одинаковые, как песчинки, и только все вместе похожи на песчаную пустыню, так и в жизни народов яркий грех и потрясающее искупление — признак их исторического величия.
Мысля живую Россию как жизненную судьбу, мы и в ней видим борьбу доброго и злого начала, смену греха и наказания. Постигая события только в их исторической сращенности и однократности, мы понимаем также всю условность и пустоту ходячих терминов. Собственно говоря, совершенно бессмысленно называть революцией те события, которые прервали благополучное топтание на месте старой России.
Ведь революция неразрывно связана с Францией и со всей индивидуальностью и неподражаемостью французской истории. Там под этим именем понимается какой-то порыв, какое-то творчество, сопряженное с ужасными частностями, но в целом не позорное и не печальное для народа. Потрясение нашей национальности дано совсем в других тонах и в глубоком миноре. Это совсем не революция, а страшная наследственная болезнь — циклически возвращающаяся смута.
Наша революция даже не грех, а возмездие, страшная форма наказания в виде доведения до абсурда и до сумасшествия всех грехов старой жизни. Предреволюционная тоска теперь понятна нам не только как следствие пустоты жизни, но и как сознание греха и предчувствие кары. Ведь грех был осознан давно и частью пророчески предвиден (хотя бы Леонтьевым и — в самое последнее время — группой Струве и «Вех»), но осознание это было отчасти только литературным, отчасти же запоздавшим.
Самой глубокой личной чертой последнего императора и всей его семьи было носительство ими, открытое и твердое, религиозного начала, дотоле еще небывалое в эпоху империи. Как первый император, настроенный лично на кощунственный лад, отрывая Церковь от государства и умаляя ее необычайно, прославил государство, так последний император, присутствуя при падении царства и лично отказавшись от него, поднял на себя религиозную идею. Поэтому и он, и вся семья его были удостоены мученического венца и внезапно встали перед нами как кровавое искупление всей России. Так понятно теперь, что, как жертва, ведомая на заклание, подвергались они всеобщему осмеянию, оплеванию и глумлению. Только когда пролилась кровь, открылся и истинный смысл трагичного царствования, открылась и заря нового смысла жизни. Конечно, не оказалось недостатка в Щеголевых и Толстых, которые выступили перед всей Россией в роли лягающих ослов, но самый контраст между безмерным безвкусием этих существ (зачем оскорблять ослов сравнением их с этими зверями?) и величием их жертвы только послужил к прозрению многих слепорожденных.
Грех, наказание, искупление в судьбе народа — вот новые категории мысли, наша новая социология, которой нас научила революция. Конкретность, неповторяемость и вместе с тем глубочайшая осмысленность и духовность народной жизни — ведь это и есть то, что называется Промыслом-чудом. Что, как не оставленность Богом, ощущалось нами в предреволюционной смертельной тоске? Теперь мы чувствуем, что пасут нас жезлом железным, что Бог посетил нас, и ждем чуда приятия искупления.
Благодать освобождает, и мы чувствуем с огромной радостью и бодростью, что в нашей жизни исчез признак социологии, призрак фатального закона и вместе с тем слепого механического произвола. Все возможно, мы творим жизнь, и может осуществиться самое смелое, идейное дерзание. Но это свободное дерзание плодотворно только в меру проникновения высшим творческим началом, в меру чуткости голосу Провидения.
Действительно, революция изменила довольно основательно наши социологические подходы, и теперь уже как будто можно сказать, что эта новая социология — неплохая наука для новой школы государственных строителей, которые вскоре потребуются для восста-навливающейся России.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Эта работа Николая Болдырева очень близка с по духу с работой Ивана Ильина «Республика и Монархия»!