3.Гуманизм против человечества
До революции Россия задыхалась от жира благополучия. Благополучие всплывает всегда на какой-то твердой основе, как жир над здоровым мясом, прикрепленным к твердому костяку. Бывают основы, капиталы, которые заложены, с которыми больше нечего делать и которые несут и несут проценты. Основы России были затянуты жиром благополучия, и обращаться к основам не было никакого смысла. Вкус и чутье к ним были совершенно потеряны. Забвение основ, барская привычка благополучных времен, сохранилось и до наших последних времен. Мы готовы жить одними процентами, нам не нужно капитала; мы удовольствуемся самым крохотным процентом. Но как странно: без основы, без капитала в руки не идет даже самый маленький процентик. Наши требования скромнее скромного: немножко благополучия, и мы со всем примиримся. Если не питание, так хоть паек, если не костюмы, то хоть несколько метров ткани, если не дома и квартиры, то хоть какой-нибудь скромный уголок. Чем больше мы отступаем на фронте своих потребностей, тем ближе острие врага приближается к жалкому комочку нашего тела, за который уже отступить нельзя, увы, не перейдя круга жизни.
Десятилетие революции, десятилетняя каторга, — поистине школа принципов и начал. Оказывается, без начал и основ, без этих далеких и отвлеченных начал жизни, государство, семья, собственность, святыня (как это ни странно, даже святыня!) — самая скромная, обыденная жизнь становится невозможной. Мы не перестаем изумляться неиссякаемой активности большевиков, с которой они непрестанно разрушают самые глубокие и скрытые убежища благополучия. Но тут дело совершенно просто, и разгадка не в их дьявольской активности. После революции ясно самому невинному младенцу, что когда умирают основы, то умирает и все, что на них зиждется.
Нам не нужно внешней политики, нам безразличны формы правления, мы охотно и навсегда простили бесчисленные оплеухи нашей национальной и просто человеческой гордости. Какое нам дело до крупной и даже не крупной собственности, венчаются ли люди в церквах или вокруг ракитового куста, и вообще до того, открыты или закрыты церкви. Нам даже совершенно безразлично, существует или не существует Россия и во имя кого назван ее лучший город: во имя Петра или во имя какой-то никому не известной Лены. (Безграмотные люди думали, что столицу переименовали в честь Ленина, но тогда его назвали бы Лениноградом.) Немного хлеба, какую-нибудь там жилплощадь, какой-нибудь реденькой ткани. Но что за чертовщина? Отказавшись от столь многого, мы теряем и столь малое, что за собой оставили. После десятилетия Октября хлеб магически исчезает, жилплощадь все сокращается, а ткань становится все более редкой (в обоих смыслах слова).
Наше время прекрасно и величественно тем, что теперь уже начала не могут быть забыты. Самые глубокие и скрытые начала вдруг оказались на виду у всех, и всем ясно: жизнь определяется тем, что мы кладем в основу, и должен быть сделан выбор этих начал.
Правда революции в том, что она показала все реальное значение принципов жизни. Мы и почувствовали жизненную необходимость начал, и бросились к ним, как только с очевидностью выяснился фатальный конец войны и как только старое общественное здание стало грозить разрушением. Увидев выступившие со всех сторон бесформенные массы, мы стали заклинать их самыми священными словами: «Россия, родина, отечество, государство, общественное спасение», — но произносить эти слова было невероятно трудно, потому что мы сами не верили в них, и для массы они звучали как слова совершенно бессмысленные. Бессилие слова перед массами — вот к чему сводился опыт оратора во время керенщины, если только оратор выступал во имя каких-либо общественных начал. Истерики и обмороки Керенского служили превосходным символом невозможности словом остановить начавшееся разложение.
Когда мы обратились к принципам и началам, то оказалось, что они глубоко переродились и что ими была вооружена та самая масса, которая привела нас в ужас. Масса тоже имела свою логику и свои начала, и это был тот самый гуманизм, которым жили мы и жила вся интеллигенция. Мы только не узнали его в новом обличий, когда он предстал перед нами не как литературная и отвлеченная схема, а как существо, облеченное в жизнь.
Гуманизм полагает и утверждает человека, делает его самостоятельным центром и самоцелью. Казалось бы, такое возвеличение человека кладет начало его необыкновенному процветанию и обогащению; на самом деле это начало его прогрессивного умаления и обеднения. Человек в основе несамостоятелен, слаб и плох, он требует поддержки извне, упора во что-то, притока питания со стороны. Утверждая себя, то есть противополагая себя тому, что над ним, человек изолирует себя и осуждает на голодание. Роковым образом он умаляется, упрощается и стремится, в пределе, к какой-то последней неделимости и простоте, к атому, стоящему на границе небытия. Это стремление к атомности, как это ни странно, — легкий и приятный процесс, сопровождающийся чувством бодрости и веселья. Освобождаясь от сверхличного и от служебного положения ему, я получаю вдруг возможность свободной и беспечной жизни за счет капитала, накопленного тяжким трудом сверхличного служения. Это приятное головокружение растратчика, который перестает копить и предается сладостному потреблению благ — до тех пор, конечно, пока этих благ хватит. Самоутвержденный и радостный индивид, становясь маленьким центриком, становится в то же время привлекательнейшим примером для подражания: с радостными криками «и я, и я» вокруг него располагается множество таких же центриков-икринок. Чем проще и беднее изолированный индивид, тем легче подражание и тем однообразнее и неразличимее все множество икринок.
Если утверждение мятежного индивида не случайное явление, а знаменует собою ослабление и одряхление сверхличных связей, то процесс массообразования идет с катастрофической быстротой, а тут уже даже и не подражание, а просто одновременное появление одинаковых феноменов.
В органическом и сверхличном целом составные части устроены и установлены каждый на своем месте в величайшем разнообразии и соответствии друг с другом; здесь нет самоцелей, здесь роли, партии, призвания и особые одаренности, не допускающие подражания и дублирования.
Как самоутверждение приводит к атомизму и к унылому однообразию атомов, так включенность в надличное — единственное условие для самородности, оригинальности и неповторимости. В понятии индивидуализма заложена антиномия: или индивид значит центр в себе, освободившийся от сверхличных связей и попавший в смертельный холод междупланетных пространств, или индивид — ответственный и незаменимый член в некотором целом. Оторванный индивид именно не индивидуален; для него лучше употреблять вместо латинского «индивид» греческий «атом», хотя оба слова переводятся совершенно одинаково — «неделимое». Но неделимость может означать последнюю простоту или такую сложность, которая не допускает раздела без утраты самой себя. Индивидуализм гуманизма как самоутвержденного и потому обедненного элемента — конечно, индивидуализм простоты и однообразия. Как только составные части и органы целого перестают жить жизнью объемлю-щего их существа и начинают обособляться и обретать собственную жизнь, так тотчас же целое начинает аморфизироваться, терять свое отличительное лицо и структурность. В неразрывной связи с этим процессом высвобождающиеся из целого индивиды также теряют свои очертания, округляются, опрощаются и становятся однообразными, сближаются друг с другом.
Выделение самостоятельных элементов из целого вместе с их взаимным уподоблением и слипанием и означает возникновение массы из целого — или превращение целого в массу. Гуманистический индивидуализм открывается как принцип массы, потому что масса — множество отдельных икринок, а икринки массы максимально схожи и однообразны.
При всей неотразимой очевидности связи этих понятий связь эта кажется парадоксальной и неожиданной, потому что она застится нелепым противопоставлением индивидуального человека и : общества. Противопоставление невозможно, потому что человек — часть общества и общество состоит из людей. На самом деле фундаментально противостоят две формы общества и две формы индивида. Общество-масса и индивид-атом, индивид-одинаковость — с одной стороны; с другой стороны — общество-космос и индивид-особенность, индивид-особь. Целое против суммы и особь против атома; вместе с тем особь только в целом и атом только в массе.
Гуманизм как принципиальное выделение человека полон шаткости и двусмысленности. Он колеблется между сатанинским самоутверждением, абсолютированием личности и христианским отнесением ее к Иному; между гуманизмом, утверждающим антропоморфизм Бога, и гуманизмом, утверждающим теоморфизм человека.
Действительно, человек занимает в мироздании совершенно особенное положение. С него начинается история, потому что до сотворения человека предшествовавшие ему дни творения — это какие-то довременные эпохи и зоны, этажи вечности, завязь истории в сотворении образа и подобия Божия на земле. Подобие — исключительная особенность человека, оно не утверждается за другими творениями — ни за небесными, ни за земными. Зло домирно и доис-торично, но историческая драма завязывается с момента зависти дьявола, совершения им плагиата и его желания выдать Божий образ и подобие за свой образ и за свое подобие. Только человек становится местом высших воплощений. Грех — какой-то черный антипод воплощения (и для него, как и для черной массы, нужна святыня), и в этом воплощении разбиваются подобия и предаются смерти. Люди умирают, но рождаются новые поколения, как в факельном беге, они передают друг другу полученный свет надежды. Бог воплощается в безгрешного человека, принимает на Себя человеческую судьбу и тем искупает человечество. В нем люди получают главу и единство, становятся подлинным сверхличным телом, Церковью, человечеством, космосом.
Гуманизм тогда имеет положительное значение и не обращается против человечества, когда он означает сознание, что именно здесь, в человеческой жизни, должно осуществляться нечто, что живет и существует над человеком. Я становлюсь человеком, только переставая быть им и соприкасаясь со сверхличной жизнью; но если этого нет и я утверждаю себя, то в этот момент я отпадаю от высшего и становлюсь обыкновеннейшим зверем. В понятии гуманизма заложена глубочайшая, динамическая антиномия: в гуманизме рождается человек, если гуманизм ставит его на службу высшего начала, и в гуманизме человек умирает, если гуманизм утверждает самостоятельность человека.
Гуманизм — одно из центральнейших понятий религии, но там он только составная часть; гуманизм самоутвержденный, гуманизм с большой буквы или просто гуманизм антирелигиозен, атеистичен: оттого-то он и душа массы, то есть смерть общества.
Атеизм, конечно, не безбожие, потому что Бог, вообще, — смысл целого, или целый смысл. Отказ от смысла или утверждение бессмыслия — просто схождение с рельс ума, сумасшествие; атеизм же — смертный грех, но не сумасшествие. Атеизм не отрицает смысла, а переносит его на себя; это старая гордыня сатаны: «Будем как боги».
Логическая связь гуманизма с атеизмом стала простым, наглядным фактом благодаря русской революции. Теоретическое же усмотрение этой связи затемняется тем, что гуманизм только в редких случаях дается с такой химической чистотой, как в русской революции, обычно же обнаруживает ряд градаций своей интенсивности. Подземный корень гуманизма раскрылся пышной кроной в так называемых принципах революции: «Свобода, равенство, братство» — и завершился цветением и плодом коммунистических масс. Мой личный произвол, мой личный суверенитет и мое полное братское участие со всеми в дележе общественного наследия. Стволом этого просвещения является Реформация, евангелическое, бесцерковное христианство, а самой нижней частью ствола — юдаизм и вообще семитизм. Подземный же корень всего растения — атеизм.
Такая филиация не хочет сказать, что протестантское христианство, ислам и юдаизм — отпрыски атеизма. Это религии, и, как протестантство, даже очень высокого типа, но в их рационалисти-ческой природе — опаснейшая близость или возможность сближения с плодом и корнем, с сатаной и атеизмом. Дорога не канава, но достаточно какого-то малейшего поворота руля — и несущийся по дороге автомобиль оказывается в канаве.
Кант, властитель новой философии, с особой яркостью обнаруживает единство просвещения, лютеранства и семитизма. Всю суть своей философии он выразил однажды в простых и торжественных словах: «Звездное небо надо мной, и моральный закон во мне». Что за странный пейзаж лежит в основе этого изречения? Кто сказал эти слова? Кенигсбергский бюргер или одинокий бедуин среди пустынного безмолвия? Очевидно, через Лютера и Библию он дошел до истоков семитизма, до его коренной ситуации. Какое противопо-ставление! Перед звездным небом в беседе со своим внутренним «я», то есть в полнейшем одиночестве, отдельный человек. Кругом пустыня. Ни царств, ни городов, ни нив, ни садов, никакой укорененной в земле культуры, в многообразном делании которой раскрываются нам разные стороны единого, сложного смысла. Как может мыслиться Бог таким человеком, сведенным к математической точке? Как бесконечно большое с точки зрения бесконечно малого. Как простой, замкнутый в себе абсолют, тоже как математическая точка, только бесконечно большая, трансцендентное божество, единое, простое и непостижимое. Пафос единобожия, сведенного к одному только моральному внутреннему оку человека.
Здесь рациональная, сухая, огненная и бесплодная экзальтация. Перед человеком с таким Богом в душе все обращается в прах и тлен, в однообразную пустыню, и сам носитель такого Бога — единый судья единого и грозного закона. Один Бог, одна воля, и все перед ним ничто.
Такая экзальтация способна породить все сметающий вихрь, и этот вихрь прошел над человечеством в лице завоевателя-ислама. Завоевание разрушает или захватывает, и когда падает утомленная экзальтация, завоеватель дремлет, ничего не творя над захваченными сокровищами. Сокрушительный порыв вначале, сонная дремота впоследствии — вот два полюса ислама.
Рациональный Бог Канта, астрономический и моральный, тоже распаляет человека до мегаломании всемирного суда и завоевания. И символично, что лютеранский вождь Вильгельм, ополчившийся на весь мир Германии, так демонстративно утверждал свою близость к исламу и начал великую войну в союзе с турецким Стамбулом.
Евреям в пустыне также открылся единый Бог и также дал им непоколебимый моральный закон. Но евреям было дано и нечто большее. Весь Ветхий Завет устремлен к Новому, к стране обетованной, к возделыванию тучной земли, к родине, к городу, к царству, к торжеству Давидова Иерусалима. Евреи не приняли Нового Завета, изменили Иерусалиму. И земной Иерусалим был отнят от них; нация потеряла почву и основу, и Иерусалим, как град Божий, стал духовной родиной всех градов и царств господствующей христианской культуры. Евреи — непогребенная ветхость, неубранный конец Ветхого Завета, который сам перешел в Новый без возможности возврата. Что могут сделать евреи даже с возвращенным им Иерусалимом? Построить какую угодно великую всемирную синагогу на месте древнего храма, не более; ветхозаветный храм с дымом жертв и реками их крови, очевидно, невосстановим в совре-менном, окончательно цивилизованном и рационализированном еврействе. Не имея возможности войной захватить и разрушить мир, подобно своим арабским сородичам, евреи пошли между народами, кочуя по миру, как по пустыне, — изолированные, замкнутые, возвеличенные своим единым законом, имея с собой свою портативную святыню, свое писаное слово с учеными комментариями к нему. Странствуя по миру между народами, они стремились только к одному: к проложению себе всюду ходов и дорог и сглаживанию границ, к установлению международности и безразличности, к той однообразной массе, которая для них как вода для рыбы. Гуманистическая мировая революция стала их делом.
Единый, дистиллированный разумом Бог трансцендентен миру или связан с ним в единой точке внутреннего человека, чисто морального и чисто рационального. Мир тоже очищен от Бога, от всякого элемента чудесности и святыни, он чист и прост, как математическая формула. Еврейско-арабский сциентифизм — несомненно, глубочайший корень западного просвещения и западной культуры. Чистка, ассенизация христианства — основной двигатель \§ опрятного немецкого протестантства.
Фундаментальная корреляция Бога и человека подобна тем орнаментам и рисункам, которые представляются нам то выпуклыми, то вогнутыми при каком-то незаметном дрожании в аккомодации глаза.
Непосредственное противостояние очищенного человека очищенному Богу — источник величайшего религиозного подъема, сознание ничтожества человека и всеполноты Единого Бога. Но достаточно дрогнуть глазу внутреннего созерцания — и все величие надзвездного Бога открывается как функция человека, бесконечно малое, понимаемое как корень бесконечно большого, и Бог — только проекция в пустоту суверенной чистоты и суверенного разума человека. Противостоящие полюсы вдруг сливаются в одну точку, и уничиженное поклонение стоит гордыней самоутверждения и самопоклонения.
Еврейское свободомыслие, арабский рационализм и сухой морализм и юридизм латинства вместе с субъективизмом в Германии дают в результате тот странный масседуан, который называется масонством, или жидомасонством, по одному из своих духовных корней.
Облекаясь в пышный культ и иерархию монашеских и рыцарских орденов, эта организация гуманизма стремится заменить откровенные религии и стать штабом революции.
Революция как определенное, содержательное начало — провозглашение прав и автономности человека, бунт человека против своего призвания, освобождение от службы, дезертирство — распад целого на составные части, иначе говоря, разложение, обращение целого в массу. Умерло целое, родился атом, индивид. Служебный орган упростился до самостоятельности составной части массы, которая некогда входила в часть целого. Родился индивид или человек стал зверем — это совершенно то же самое. Впрочем, ведь недурно быть маленьким самостоятельным атомом, веселым микробом или отдельной клеткой, сумма которых кишит в разлагающейся массе. Несчастье только в том, что процесс распада не знает границ, и веселый индивид в свою очередь грозит превратиться в распадающуюся массу. Правда революции в том, что она обнажила во всей его зловонной красе процесс гуманистического распада живых общественных целых и превращения их в гниющие массы освобожденных человечков. Мы все знаем, как происходит добывание кирпича по способу Ильича. Большой дом разлагается на кирпичики, и кирпичики складываются в штабеля. Целое превратилось в сумму, но сумма не равна целому. По какому же способу нужно расположить кирпичи, чтобы из штабелей опять получить дом? Увы, Ильич умер и унес с собой в могилу этот второй способ. Правда, это уже не такое несчастье; еще так много ветхих домов, и для блестя щей плеяды учеников и последователей Ленина остается немало дела по приложению первого способа. Что же делать? Действительно, много домов пришло в ветхость, и, может быть, ничего не остается, как освободить временно составляющие их массы кирпичей. Поток революции — это гнойный распад, это каловая масса отживших организмов, которые переварены и подлежат отбросу. Что же, и фекальные массы демократии, быть может, удобрят ниву будущего… А если не удобрят? Если мы останемся при массах? Тогда история зажмет нос и постарается скорее миновать то место, которое занимал некогда сверхличный организм великой России. Несомненно только одно: или революция растянет нас железными клещами и народ заживет жизнью России, или народные массы революции, не удобрив родных полей, будут утилизованы историей на нужды других хозяйств. Или гуманистическое озверение пропустит через свою мясорубку живое тело России, или гуманизм повернется к нам своим спасительным ликом и мы услышим призыв России стать русскими и на службе России найти настоящую человечность. Не ясно ли нам после революции, что человечность не в Интернационале, не между стульев различных народов и наций, а только в том или другом народе, осознавшем свою национальность, то есть свое космическое призвание?
Простодушный Ленин, считая революционный гуманизм не только словом Запада, последним по времени, но и высшим по достоинству, сам недоумевал, каким образом эта высшая мудрость получила такой неожиданный успех в России, в нации, наиболее отставшей в европейском прогрессе; он придумал целую теорию, чтобы объяснить, почему социализм торжествует в отсталой, крестьянской стране и оттуда начинает светить всему цивилизованному миру.
Поразительно, чего только не делает наш продувной Иванушка-дурачок. Он и народ-богоносец, он же и поджигатель мирового пожара революции. По-видимому, мужик сам по себе не то и не другое, но действительно можно указать, что обессилило нашу Россию и позволило ей отравиться отбросами западной культуры.
Так или иначе, но Россия насквозь проплесневела гуманизмом, как каравай хлеба в посылке, залежавшейся на почте. Можно ли говорить о выздоровлении, об обратном движении от гуманизма к человечеству? Такая возможность есть, потому что в своем существе гуманизм обнаруживается как неустойчивость, шаткость; он даже не позиция, а какое-то скольжение, переход.
Атеистический гуманизм не простое помрачение и бессмыслие, а своеобразный переход смысла на отдельную личность в катастрофические эпохи истории, когда обессмысливаются и лишаются духа сверхличные носители смысла. В таком переходе — снижение уровня, переход максимума в минимум, упрощение структуры и формы, но не полное бессмыслие. Масса не просто материя в противоположность форме, а форма деформирующаяся и вырождающаяся. В массе и в космосе противостоят не форма и материя, а форма благородная, цветущая — форме упрощенной и загрубевшей. Личность, беря на себя бремя смысла, становится семенем смысла, его бродильным состоянием, как бы критическим фазисом сверхличного. Даже умаленное бремя смысла непереносимо для личности, выделенной из целого. Масса обнаруживает громадную потенцию страдания, агонии, подобно тому как массы навоза таят в себе силу самовозгорания.
Когда произошла революция, то было чувство какого-то окончательного позора: казалось, что от стыда уже никогда нельзя будет показаться на свет Божий. Но вот обнаружилась глубоко страдальческая природа революции. И страдание незаметно омыло нас от позора. Тяжесть непосредственного несения смысла жизни на своих плечах сочетается со слабостью изолированного в массе индивида. Самодовлеющий человек так же невозможен, как перпетуум моби-ле. Поднимая себя за волосы, можно вырвать все волосы, но при этом не поднимешь себя и на вершок. На деле произвол мой оказался произволом надо мною; участие во власти превратилось в кабалу погонщикам; лозунги перераспределения и труда обернулись падением производства, безработицей и голодом; пацифизм обернулся небывалым насилием, и погоня за счастьем привела к исключительным невзгодам.
Надежда на ценность уроков революции в том, что революция применяет сильнейший и окончательный из известных логике аргументов — argumentum baculinum (палочный аргумент). Эпидемии, голод, нагота, непрерывное человекоистребление лучше всяких теорий показывают безысходный тупик восторжествовавшего гуманизма и необходимость для жизни сверхличного начала.
Да, революция расширяет и растягивает нас, пока весь народ не включит в себя новые жизненные начала. Но что это за начала, которые рождаются в нас в такой долгой муке? Новые правила и каноны поведения? Да, новые заповеди, если только заповедь понимать не абстрактно, а как требование, голос живой, сверхличной реальности, живого целого, которое содержит меня и вне которого я не могу жить, как рыба без воды, птица без воздуха, и которым я так же мало нужен, как рыба воде или птица воздуху.
Сознание сверхличного возникает только тогда, когда мы усматриваем несоизмеримость между личностью и тем сверхличным, в котором она только и получает значение личности. В этом смысле сверхличное раньше личного, хотя оно и воплощается в личном; сверхличное является живым целым до и независимо от личности, но смысл личности только в сверхличном. Россия была бы Россией и без Ломоносова и Пушкина, но Ломоносов и Пушкин бессмысленны без России. Увы, без каждого из нас легко обойдется Россия, но никто из нас не обойдется без нее. В этом чувстве односторонней потребности, в сознании своей бесконечной малости по сравнению с целым — отличие целого от массы. Масса исчерпывается индивидами потому, что она простая сумма их, может быть, очень большая. Но личность не исчерпывает и не измеряет целого. Безмерное унижение и умаление, которому подвергла каждого из нас революция, кажется, навсегда излечили нас от самоутверждения и дерзостного противопоставления себя интересам целого. Да, я ничто без России, и все мое — ее; это чувство стало теперь принадлежностью всякого сознания.
Жизнь приобретает смысл и начало, когда центр тяжести оказывается вне меня и когда я понимаю себя как живой орган живого сверхличного существа. Получить призвание, быть позванным сверху — это значит родиться духовно, стать человеком как носителем и воплотителем сверхчеловеческого начала. Призвание лишь тогда реально, когда это не галлюцинация слуха, а настоящий зов реального существа. И этот зов возвышает и расширяет меня, если он исходит от высшего существа.
Но если история человечества идет путями великих сверхличных образований, если человек осужден на служение охватывающим его существам, то, значит, скорбь — удел человечества и тщетны все светлые мечты о свободной и счастливой личности? Значит, хрис-тианство, как чистая гуманность, несовместима с исторической культурой?
Для ответа нужно прежде всего резко противопоставить два вида христианства. Для одного из них Евангелие — источник рациональной нравственности, Христос — мягкий и добрый пастырь, разрешающий посты и исцеляющий болезни, а христианская жизнь — буколическая идиллия мира, любви и душевного уюта. Это христианство только филантропическое. Для другого христианства Евангелие — призыв ко кресту и кровавой жертве, Христос — грозный судья и глава мистического Левиафана, а христианство — воинствующая против ада и построенная на твердом камне Церковь. Дело верующего не в уподоблении себя земному образу Христа, не в сведении жизни Церкви к первичной простоте начальной христианской общины, а в беззаветном служении в Христовом воинстве.
Это воинство имеет свой сложный устав и порядок, свою велико-«лёпную пышность военных мундиров, парадов и церемоний, свои воинские запасы и богатства, свои здания и свои крепости в виде церквей и монастырей. Такое христианство вполне гармонично со всеми основными началами сверхличной культуры. Система сверхличного, беря свое живое начало в Церкви, и раскрывается в государстве с его внутренней и внешней жизнью, в семье, в роде, в личной собственности, в началах общественного воспитания и творческого общественного стиля. И обратно: процесс разложения общественного космоса всегда развивается параллельно, и массы выступают в Церкви, в международной сфере, в государстве, в семье и собственности. Гуманистическое христианство не новость для России, и борьба Иосифа Волоцкого с жидовствующими обнаружилась в новых формах. Церковь перед самой революцией еще раз отлучила главу жидовствующих в лице Льва Толстого и тем пророчески указала на победоносный гуманизм как источник величайших бедствий и потрясений Что же касается вопроса о счастье и страдании, то он ликвидирован, поскольку мы говорим о смысле жизни, простым замечанием Сократа, что наслаждение и страдание связаны концами, так что, взявшись за одно, мы неминуемо вытягиваем и другое. Радость и слезы будут всегда в человечестве, и вопрос только в их смысле или бессмысленности. Выводить баланс счастья и несчастья и сочинять всякие «запросы» личности просто скучно и пошло перед лицом объективных заданий, исторических свершений, великих и дальних целей. Нужно торговать без запроса и сразу назначать высшую цену за высшее качество.
Конечно, жить жизнью сверхличного значит наполнять и личную, и общую жизнь многими язвами и скорбями. Войны, эксплуатация, принуждение неминуемы в историческом росте и самоутверждении надличных сущностей. Несмотря на очевидные в истории язвы на теле сверхличного, можно смело утверждать сверхличное начало и бороться с его недугами, опираясь на его внутренние, целительные силы. Нужно очистить хозяйство, облагородить госу-дарство, освятить Церковь, а не упразднять сверхличное в борьбе с его историческими несовершенствами и не уподобляться неразумной женщине, выплескивающей ребенка вместе с грязной водой. Все дело во внутреннем просветлении и одухотворении, в максимальном проникновении святыней отдельных образований человечества. Форма всегда чудесна с точки зрения материи, потому- что она необъяснима и невыводима из свойства материи. Реальность сверхличного немыслима без одухотворения, то есть без вмешательства высших, сверхъестественных и сверхматериальных сил.
Постоянное просветление и очищение — необходимое условие для самой жизни сверхличных начал. Если они окаменевают, отстают от истории, то обессмысливаются и умирают. Наше поколение присутствовало при смерти высших начал России, переживая мерт-вый индифферентизм к ним во время войны. Вся сила их в том, что они погружают личность как бы в некоторую питательную среду, делая ее частью целого. Целое само должно быть жизнью, организмом, а не мертвой механикой, чтобы содержать в себе живую личность.
Право — основа общественной жизни, на нем создаются живые целостности, оно оживляет, персонифицирует их. Благодаря праву над отдельными физическими личностями вырастают совокупности юридических лиц. Это значит, что отдельные лица начинают вести себя как органы и послушные орудия некоторого целого, начинают жить так, как если бы центр тяжести их жизни оказывался вне них. Реальность такого поведения равносильна реальности юридических лиц. Люди-органы не жуируют, а служат, не довлеют себе, а жертвуют собой, и чем больше и величественнее то целое, органами которого они себя чувствуют, тем личная жизнь их становится богаче и осмысленнее.
Изолированный, исчерпывающийся самим собой человек — какая это скучная мелочь! И как велик и значителен человек, в груди которого бьется великое сердце его народа. Чем больше люди становятся органами, специализированными, дифференцированными, несводимыми друг к другу, то есть не равными, дисциплинированными и служебными, тем больше целое получает самоличный, человеческий облик, становится осмысленным, прекрасным и живучим. Личность сверхличного — в его осмысленности, воодушевлении, в способности воодушевлять и магнифицировать подчиненную ему личность.
Право — только скелет по сравнению со всей полнотой жизни, но самая полная жизнь — только мокрая слякоть без юридического костяка. Право улаживает и упорядочивает массу, вносит в твердость границу и возможность сложных кристаллических сочетаний. Право — борьба за место в целом, и в нем родится целое; масса — борьба за себя, борьба против целого. Как характерен для нашей гуманистической революции ее антиюридический дух, борьба с правом, мужественным и суровым, во имя какой-то подленькой приспособляемости и утилитарности.
Основной приобретенный нами опыт: человек существует только в человечестве, в лице отдельных его великих образований, человечество реально в той же мере, в какой реальна повышенная, достойная жизнь человека, и обе эти реальности реальны в меру проникновения их высшим религиозным началом. Гуманизм — против Бога и потому против человечества. Мы не знаем, умрет ли или будет жить Россия, но мы знаем, что если она будет жить, то лишь в борьбе человечества против гуманизма.
Но как же случилось, что именно Россия заболела в самой тяжкой форме гуманизмом? И кто микроб — возбудитель этой болезни? Для ответа на этот вопрос нужно исследовать связь большевизма, внезапно разорвавшегося, как бомба, внутри России, с некоторыми явлениями, давно знакомыми и привычными. Вопрос о большевиках приводит к старой теме об интеллигенции.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Эта работа Николая Болдырева очень близка с по духу с работой Ивана Ильина «Республика и Монархия»!