8.Побуждение и заповедь
Наша революция шла ломаной линией: сначала все силы ее были брошены на штурм единой царской власти, затем она метнулась потрошить имущие классы общества. Социологическое объяснение указывает на постепенное углубление революции, перешедшее из политической стадии в социальную. На самом деле революция, как бешеная собака, рванула сначала власть государства, разрушила один из его устоев, потом ринулась в сторону, оставив власть, и стала терзать богатых, полубогатых и просто бедных, но владеющих чем-то большим, чем низший, «беднейший» уровень. Сначала зигзаг революции шел по линии «Долой самодержавие», потом, переломившись на большевиках, пошел по столь же прямой и простой линии: «Бей буржуя». Благодаря этому метанию наше величайшее достояние — власть российского государства — оказалась недобитой; она быстро оправилась и, вероятно, совсем восстановится быстрее других сторон жизни, быстрее, чем экономическое благосостояние, которое потерпело от революции больше всего.
Наша историческая власть была царской и абсолютной; революция целила в ее второе свойство своим лозунгом «Долой самодержавие». Дорвавшись же до власти, революция опрокинула первый устой, то есть монархичность власти, и затем устремилась на буржуя; таким образом, абсолютизм, или самодержавность, власти почти вовсе не подвергся колебанию. Не считая короткого перерыва глупейшей керенщины, самодержавие царя стало самодержавием боль-шевицкой партии; самодержавие из личного и именного сделалось коллективным и анонимным, но осталось самодержавием. Возникает вопрос: что скрывается у нас под самодержавием, иначе говоря, абсолютизмом, — власть или насилие?
Сама господствующая партия именует себя не властью, а диктатурой, то есть насилием; однако жизнь взяла свое, и несмотря на отчаянные старания большевиков, у нас складывается настоящая власть, сохранившая притом от старых времен свое ценнейшее свойство — единство и самодержавие. Учредительная власть, избирательный корпус, ответственное министерство — словом, все атрибуты парламентского машинизма и разделения были до того нелепы в наших условиях, до того несовместимы со всем русским укладом, что большевикам ничего не стоило прекратить балаган Керенского и одним махом освободить русскую корову от английского седла, к общему удовольствию как самой коровы, так даже и жокеев парламентаризма.
Государственная власть и противостоящее ей общественное насилие — внешнее, как бы осязательное выражение глубочайшего различия двух начал человеческого поведения. Нами движет или мотив-побуждение, или императив-заповедь.
Мотив — не простой двигатель, мотор, толкающий нас сзади. Мотив как бы притягивает нас спереди, это сила, действующая на расстоянии, сила целесообразная. Но все же это сила, и система мотивов дает своеобразную механику поведения, вносит механическое начало в личную и общественную жизнь. Человек, движимый побуждениями, являет множественность определяющих сил, их столкновение и борьбу. Действие такого человека предполагает решение, то есть наличность возобладавшего мотива, решившего борьбу в свою пользу. Решение — всегда насилие внутри человека. Сила мотивов и слабость человека стоят в отношении обратной пропорциональности. Свободная игра мотивов — слепая, капризная, случайная механика. Человек, руководимый своими импульсами, — их игрушка; его душа, как добыча насильников, ждет окончания борьбы между ними, прежде чем отдаться победителю. Победивший мотив увлекает за собой всю душу. Отдача себя во власть мотива создает привычку, порождает общую внушаемость, то есть склонность отдавать себя тому или иному хотению.
Господство в людях импульсивного поведения имеет оборотной стороной установление определенных порядков во внешней жизни общества.
Человек, увлеченный решительным мотивом, охваченный определенной страстью, механически, внешне подчиняет себе других людей с запутанной механикой мотивов, людей колеблющихся, нерешительных; он начинает господствовать, проводить свою волю насилием, подчинять себе других, делать их своими средствами. Вожаки масс никогда не отличаются богатством и сложностью душевной жизни. Они вербуются из бедных, туповатых, но резко определенных натур; это люди дышла, прямо и решительно въезжающие в то, на что натыкаются. Такие существа, как Ленин или Сталин, — прекрасные образцы этой породы.
Насилие общественное человека над человеком, как и насилие внутреннее мотива над мотивом, означает слабость и плен. Эксплуатация принижает одних и возвышает других, то есть разобщает, изолирует людей, разносит их по разным плоскостям. Всякий режим насилия неустойчив, капризен, нетерпим и в то же время в высокой степени суггестивен1. Поворот калейдоскопа — и механическая комбинация сил переменилась: господин оказывается рабом, а раб — господином. Военный диктатор Троцкий, сатрапы Зиновьев и Каменев в одно мгновение превращаются в ничто, и города, улицы и университеты, едва украсившиеся их именами, быстро выскабливают их со своих вывесок. Здесь судорожная борьба, эфемерные триумфы, декоративные, словесные достижения и фальсификация как душа всего.
Господство побуждения внутри и насилия вовне отливаются в своеобразное умонастроение. Отдельный мотив и изолированный человек ставят себе всегда определенную, ограниченную цель и в осуществлении ее стремятся к удовлетворению, к счастью. Гедонизм становится лозунгом. Носитель счастья — живой человек; отсюда бережливость, интерес к человеческой личности просто как таковой, по принципу «Живая собака лучше мертвого льва». Ясно, что все это не что иное, как выражение растленного гуманизма в области мотивов поведения.
Миролюбивый и сентиментальный гуманизм, расчетливый на страдания и жертвы и тем самым раздражительный и свирепый, холодный и черствый ко всему, что грозит мирному благополучию. Гуманистическое общество — кооператив преуспевающих эгоистов (кажется, единственный вид преуспевающего кооператива) — тигр, вздыхающий над незабудкой.
Мы, свидетели революции, уже знаем, как по мере торжества гуманизма общественное целое неудержимо стремится к разложению на атомы, механически связанные и постоянно обтачивающие друг друга, как морские гальки. Они в постоянной толчее, однообразные, неразличимые, безличные. На место формы — аморфность, на место стиля — безобразность, безобразие, на место строя — масса и страшная, несносная теснота. Эта система справедливо называет себя материализмом, потому что охваченное ею общество во всем подобно мертвой материи.
Начало заповеди, императива, противоположно ему во всех отношениях. Не только страсти владеют человеком, то есть не только отдельные мотивы увлекают целое, но и человек может владеть страстями, то есть целое может определять часть. Мотивы могут не только механически толкаться, но и органически сочетаться, обобществляться, действовать совместно. Истинная сила и устойчивость человека — в соразмерности и устроении мотивов. Человек может устроить свою душу, достигнуть лада внутри, если только его мотивы обобщаются с мотивами других людей и человек вступает в общение, то есть от насилия и эксплуатации переходит к содействию и видит в других не свои средства, а соучастников своих целей. Каждый человек для себя — самоцель, то есть последняя, абсолютная цель; превращая «мою» цель в «нашу», общую, человек гарантирует признание своей цели за абсолютную и другими людьми. Конечно, «наша» цель не значит формально «общее», не значит совокупность одинаковых и подобных целей. Это и была бы простая рядоположность «моих» целей, хотя бы до неузнаваемости сходных между собой. «Наша» цель — единое, сверхличное начало, укореняясь в котором, отдельные «я» возвышаются над своей эфемерной минутностью. В этом смысле обобществленная, объективная воля выступает не как личный произвол, а как императив, заповедь. Лишь приобщаясь к императиву, человек овладевает собой. Микрокосм возможен только в макрокосме.
Общественное, видимое выражение заповеди — государственная власть. Она специфически отличается от насилия. Не всякая организация насилия есть государственная организация. Насилие толкает других людей, поскольку меня толкает мотив. Во власти я обращаюсь к другим с приказом, поскольку я подчинил себя императиву. Власть проникнута служебным характером и основана на объективной воле.
На почве власти императива тоже складывается особое умонастроение — универсализм. Материалистическая слепота к универсальному всегда сопровождается слепотой к государству, и Ленин своей брошюре «Государство и революция», ставшей политическим евангелием большевизма, обосновывает насилие диктатуры ничем иным, как банальнейшим анархизмом. Лишь общественная цель может быть объективно целью абсолютной; стремление к ней не счастье, а долг, служение некоему великому, то есть большему, чем «я», делу. Здесь человек движется не позывом, а призывом. Возлагая на себя подвиг, дисциплину, человек не освобождается, не разнуздывает себя, как в произволе, а освобождается от себя, от всего конечного, низкого и пошлого, что прилипает к отдельной личности, слабой и случайной. На место себялюбивого и слюнявого гуманизма — самоотреченное и воинственное служение великим сверхличным целям. Лишь при господстве универсализма в поведении может сложиться общественное целое, то есть возникнуть великая культура.
Мотив и императив, как два особых начала, лежат в основе давно подмеченной смены эпох, органических и критических. Эти эпохи не просто положительный и отрицательный знак одной и той же величины. И ход истории не нужно представлять как симметрическое и бессмысленное колебание маятника от одного начала к другому. Побуждение и заповедь не уравновешивают друг друга на противоположных чашках весов; вес их разный, и побуждение — нечто низшее по сравнению с заповедью. Господство развязанных и самодовлеющих мотивов — это обесформленный материал того, что было когда-то стройной системой императива. Мотив и императив в истории не просто смена двух эпох, а смена силы и слабости, процветания и захирения. Зато заповедь не стоит рядом с побуждениями как нечто внешнее им и от них независимое, так как заповедь всегда соткана из мотивов, она их упорядочение и оформление. Чистая и отвлеченная государственная власть, оторванная от живых страстей и глубоких, пускай животных, мотивов народа, — просто мечта, благое пожелание, жалкое бессилие которых можно было наблюдать в чистом виде во время водевильной керенщины.
Императив власти должен быть соткан из живых сил, укоренен в глубоких страстях народа и сам иметь природу силы и страсти, хотя природу очищенную и возведенную на высшую ступень. Золото власти выплавляется только из темной нечистой руды; сила власти сказывается в том, что новая власть, подобно новой страсти, овладевает душой народа и предъявляет к нему такие аскетические требования, о которых старая власть не могла и помыслить.
Если бы дело шло о простой замене одного коренного побуждения другим, о смене революции контрреволюцией, скажем, диктатуры большевицкой какой-нибудь другой, например фашистской диктатурой, то лозунг контрреволюции был бы налицо и ждал бы только удобного случая для воплощения в жизнь. Лозунг революции (разумеется, настоящей, последней революции большевиков) был прост и убедителен, он коренился не в мозгах, а, так сказать, в самих мускулах. Всякое побуждение двусторонне, оно — паническое бегство от чего-нибудь и яростное нападение на что-нибудь. Коренное побуждение революции обладало двумя сторонами, выраженными ярко и точно: «Спасайся от войны и государства», «Бей буржуя». Лозунг контрреволюции совершенно созрел и тоже достаточно ярок и точен: «Спасайся от голода и насилия», «Бей жидов». В лозунг революции легко было вложить ленинский марксизм, потому что последний не содержит ничего, кроме тонко разработанной системы низких побуждений. Победившая революция и не постыдилась реабилитировать, канонизировать Стеньку Разина и Пугачева, поставив знак равенства между этими яркими символами народных страстей и серой паутиной марксизма.
Звероподобная голова Маркса появилась на площадях самых захолустных городов и местечек России под сенью старых соборов, и в базарные дни вокруг этой головы живописно толпится русский народ окрестных деревень в костюмах эпохи Гостомысла и в экипажах, вероятно, того же времени. Соединение Маркса с гостомысловской Русью было бы поистине неразрешимой загадкой, если бы посредствующим звеном между ними не являлись Пугачев и Стенька Разин. Внедрение Маркса в русский быт сделалось возможным для нашей эпохи, которая с глубоким историческим тактом переименовывает Николаевск в Пугачевск и дает имя Стеньки Разина государственному пивному заводу.
То, что вырастает теперь из революции и на место ее, не контрреволюция, а новая заповедь новой государственной власти. Поскольку ненавистная революция неразрывно отождествилась в сознании народа с понятием «жидовства» и это отождествление, несомненно, уже перешло в мускулы, хотя пока и потенциально, всякое движение у нас не может не идти под лозунгом: «Бей жидов». Хорошо это или плохо, но это так. Конечно, новое государство встанет против революции, будет контрреволюционным, но оно не будет контрреволюцией, потому что оно выше всякой революции, положительной или отрицательной. Пусть большевики навязывают своим противникам название контрреволюционеров; их противники не воспримут этого названия, потому что для них оно бранное слово; «революция», даже с аристократической приставкой «контр», звучит так же неприемлемо, как какое-нибудь «фон Петухов», при-думанное Алексеем Толстым. «Бей жидов» было бы вполне приемлемо и достаточно для контрреволюции, как «бей буржуя» вполне удовлетворило революцию, но контрреволюционная государственность должна будет глубоко оформить и переработать противожидовский лозунг, не теряя всей его яркости и силы.
В этом новая фаза еврейского вопроса в теперешней России. Несчастье евреев, что вопрос о них получил именно такой вид; несчастье, впрочем, заслуженное, поскольку они почти единодушно стали на сторону революции и возглавили ее как во всемирном, так и в российском масштабе. Нужно думать, что евреи поставили не на ту лошадь, и в этом их историческая трагедия. Смогут ли они на всем скаку истории сменить лошадь, изменить свою судьбу? Из симпатии к еврейским талантам, из преклонения перед их великим прошлым новая Россия может этого искренне желать и может даже протянуть им руку, но пока надо сказать ясно и твердо: если развязка революции свершится до этой пересадки, то ближайшие судьбы еврейской нации в России напомнят самые тяжелые страницы ее истории.
Контрреволюция налицо, но в этом мало утешения; есть ли какие-нибудь признаки явления новой заповеди государства?
Прежде всего, в самих уличных лозунгах, в старом и в новом существенная разница, хотя и тот и другой просто бесформенный материал отсутствующих императивов. Но побуждения революции были только отрицательными и являлись результатом распада старых императивов: это был отработанный, смятый пар. Новые пары еще не могут двинуть никакого поршня настоящей государственной машины, но они новые и свежие. Они положительны. Революция звала от государства и его военного бремени и нападала на «буржуев». И предмет отвращения, и предмет нападения были положительными, основными началами жизни: в отношении государства это ясно само собой, а после революции ясно для всех и в отношении «буржуя». «Буржуй» — структурный животворящий элемент хозяйства, это хозяин, распорядитель, изобретатель; он ответственное лицо, он недреманное око, он душа всего претворения материи, называемого хозяйством. Контрреволюция тоже панический ужас, но не ужас перед величием и творчеством, а ужас перед бездонными провалами насилия и голода; это тоже зверская ярость, но не против созидания, а против разрушения: ведь «жиды» — это те, кто убил царя (Свердлов — приказом, Юровский — руками); это те, кто закрывает церкви и расстреливает ее служителей; это растратчики народного достояния, которые не только пускают в трубу соци-ализма народную копейку, но и транжирят ее по всему Коминтерну, оплачивая огромное количество заграничных евреев, составляющих штаб и организацию революции в ее квинтэссенции, то есть начало какой-то сугубой, сгущенной пустоты.
Правда, оба лозунга начинаются словечком «бей», непривлекательным ни для кого — ведь ни из какого битья нельзя получить большой пользы, и безобразные еврейские погромы неприемлемы ни для какой власти. Дело не в битье (хотя «бей» не нужно непременно понимать буквально — это просто выразительное слово для решительной и страстной борьбы), дело в объекте борьбы, в ее направлении; революционная борьба с буржуем — синоним разру-шения, а контрреволюционная борьба с «жидом» — синоним обуздания разрушительной стихии. Лозунг революции просто антигосударственный, и его идеализация, утончение и очищение приводят только к бессмысленному и безвкусному утопизму социализма и анархизма. Лозунг контрреволюции не против государства, а как бы под ним, но это то, что может быть корнем государства. Высокий и чистый императив государства имеет мало общего с плотским, мускульным импульсом страдающего и угнетенного народа. Но ведь и восхитительный цветок розы ничем не похож на ее неприглядные корни, однако без влажных и грязных корней могут существовать только бумажные цветы. Государство не контрреволюция, но из контрреволюции государство может родиться, а в революции государство только умирает.
Ручательством возникновения новой государственной власти, несмотря на ожесточенное сопротивление большевицких остатков революции, служит народная жажда государственного порядка и поистине самоотверженная готовность народа нести любые жертвы для его обретения. Государственное бремя России было всегда необычайно тяжелым, соразмерно ее высочайшему признанию в историческом космосе; порой плечи русского атланта ослабевали, и тогда великая сфера нашей государственности рушилась в грандиозном падении (так было в удельную смуту с татарами, в великую смуту с поляками и в величайшую смуту наших дней с еврейским Коминтерном). Но замечательно, что до сих пор атлант поднимался на ноги, и снова поднимался над ним великолепный купол нашего царства. Такие подъемы возможны только при высочайшем политическом аскетизме, которым богато одарен наш народ. То, что идио-тические либералы и гуманисты называют «рабским» в нашем народе — его стоическое терпение, приспособляемость ко всем обстоятельствам, его способность смыкаться над брешами в собственных рядах, — все это добродетели великой пехоты; а пехота, как известно, царица всех исторических полей.
Пехотную доблесть в высокой степени обнаружило и наше время. Что делать, но нужно вставать, нужно какое бы то ни было государство. И русский народ стал на ноги и понес свое бремя. Более неудобоносимых бремен, кажется, еще не бывало. Бывают правительства кровожадные, расточительные, бессмысленные, но все эти качества едва ли проявлялись одновременно и в полной мере. Большевицкое правительство, абсурдное в своей основе, так как оно принуждено быть государственным вопреки своему принципиальному отрицанию государства, бессмысленно, кровожадно и расточительно, как никто. И несмотря на это, с терпением, опрокидывающим самые смелые предположения иностранцев, среди небывалой разрухи, с удивительным бескорыстием отдавая свои нищенские гроши ненасытному Коминтерну, русский народ уже десятилетие несет новую власть и ей служит. Такое аскетическое служение нельзя объяснить никаким мотивом и никаким побуждением, даже самым глубоким и страстным. Всякое побуждение близоруко и эгоистично, быть может, упрямо, но не постоянно: очевидно, в душе народа слышится голос нового призыва, новой заповеди. Он чует грядущую власть и не стесняется авансировать ей, прекрасным жестом исторической нации, любые ресурсы человеческих жизней и трудов.
Наша власть, находящаяся в партийных руках, любит именовать себя диктатурой или, с еще большей выразительностью, «аппаратом насилия». Последнее наименование содержит в себе нотку горделивости и вместе с тем скромности. Горделивости — поскольку большевикам приятно называть себя насильниками, скромности — поскольку они признают себя только аппаратом насилия. Быть аппаратом — это значит находиться в чьих-то руках, иметь за собой кого-то более сильного и значительного. Нужно сознаться, что в начале революции некто несравненно сильнейший стоял за большевиками, и этот некто был русский народ.
Действительно, народная воля освящает все. Неуместно было бы к проступкам народа прилагать мерки индивидуальной нравственности и квалифицировать революцию просто как разбой и грабеж. С выступлением народа количество переходит в качество. Какой-то общенародный ореол возник вокруг мании насильственного уравнения и отказа от стройного государственного бытия. Правда, ореол этот не нужно преувеличивать. Даже в самый разгар отвратительных сельских жакерии руководящим началом был обычно пришлый элемент, какие-то кочующие банды матросов, которые, сойдя на сушу, стали проливать вокруг себя соленые моря крови и слез, или просто эмиссары партии, только что захватившей власть. Крестьянам оставалось взять свою долю в беспризорном имуществе, руководствуясь здравым принципом: пусть лучше добро достанется мне, чем неизвестно кому или просто пойдет прахом.
Как бы то ни было, погромный удар прошел и, главное, давно уже потерял санкцию общенародности. Когда воды разлившейся в половодье реки входят в русло, то частицы их, оставшиеся на берегах, обращаются в гниющие лужи и болота. Народная стихия давно уже отвратилась от разрушительных начал, и теперь носители власти не могут ссылаться на то, что они аппарат какого-то, вне их стоящего насилия, они сами — насилие. Официально провозглашена законность, хотя и прикрытая стыдливо бесчисленным эпитетом «революционная». Власть и насильничает кое-где, чтобы польстить пугачевским элементам черни. Насилие же как принцип никем не оправдывается и не требуется, и население смотрит со стыдом и смущением, когда власть инсценирует противные сцены бесправия и бандитизма будто бы по желанию публики, в данном случае какой-то мифической «бедноты». Это глубокая изолированность власти в актах насилия и произвола лучше всего свидетельствует, что, по категорическому требованию всероссийской публики, власть должна быть именно властью, законом, заповедью, хотя бы временно она и находилась в руках недавних взломщиков и убийц.
Наконец, главнейший залог рождения государственной власти — это противостояние России как целого сонму всех других государств. Обращенность народа вовне, его касание других народов — основной и вечный источник государства. Логика большевизма требует всемирной анархии, растворения в массу всего космоса человечества. Поскольку этого нет, большевизм отказывается от самого себя, и это провозглашено торжественно нашим теперешним вождем, очень мало озабоченным логикой и очень решительно желающим жить, в его лозунге: «Социализм в одной стране». «Одна страна» предполагает, что есть другие страны, а противостоять другим странам можно только будучи такой же, как они, страной — государством, то есть властью, представляющей страну как единое целое. Так логика вещей создает могучую национальную власть, не смущаясь писком и тявканьем жалких теоретиков марксизма и ленинизма.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Эта работа Николая Болдырева очень близка с по духу с работой Ивана Ильина «Республика и Монархия»!