Преподобный Иустин (Попович): Тайна атеистической философии и анархистской этики
Нет такой меры, которой можно было бы измерить трагедию человека в этом мире. Но трагедия незаметно переходит в невозможную комедию, когда бедный человек стремится бесконечное количество загадок мира свести к нескольким мелким проблемам, и в решении этих проблем ему видится решение всех проблем жизни. Устав от трагики, человек прибегает к различным сказкам: религиозным, философским, научным, но нигде он не находит покоя своему неспокойному сердцу и путаным мыслям. А вокруг раздается иронический хохот и слышатся саркастический насмешки. Похоже, что кто-то насмехается над человеком и высмеивает все его усилия и начинания.
Человек не может и не хочет без протеста и бунта выносить эту насмешку. Если нет ничего другого, то хотя бы скрежетом зубовным он отвечает на это. Это все же хоть что-то! Но утешение ли это? — пусть ответят на этот вопрос безутешные. Бесстыдно оскорбляемые и отвратительно унижаемые жуткой непонятностью мира, многие люди по-разному протестуют против этого. Но страшно, когда их протест — это протест глухонемых.
Чтобы хоть как-то почувствовать себя отомщенным, европейский человек постарался загадочность мира и человека сузить до приемлемой меры. В неравном соперничестве и мир, и человек сужены настолько, что сведены некоторыми на уровень «семи загадок». Мир и человек, таким образом, упрощены до невероятно комического уровня. Но даже и после всего этого все-таки бодрствующее сознание и беспокойное сердце ощущают, как над человечеством небо и далее разверзается громами небесных тайн, и далее ударяет по нему молниями космических загадок, и нет у человека громоотвода, нет защиты от этих загадок. Сама жизнь более всего изобилует загадками и неожиданностями. Мысль человека постоянно поражают все новые и новые факты, подтверждающие, что границы жизни — в отсутствии всяких границ, конец жизни — это бесконечность, а граница жизни — это безграничность.
Творцы человекобога пытались упростить и сузить человека для того, чтобы упростить ужасающую загадочность мира. Для того, чтобы вынести оскорбительную трагедию мира, надо переделать натуру человека, переделать из сложной в простую, из глубокой в мелкую, из широкой в узкую. Но, несмотря на все их усилия, им это не удалось. Более того, к существующей загадочности мира и человека они прибавили еще одну страшную загадку, а именно: прибавили свою тайну и свою загадку. Возможно, что никто и никогда не смог бы объяснить нам их тайну и отгадать их загадку, если бы это не сделал прозорливый Достоевский в романе «Братья Карамазовы», в главе под названием «Диавол. Кошмар Ивана Карамазова».
Тут нам Достоевский приоткрывает самое сокровенное место в душе Ивана, в котором сокрыта главная творческая сила человекобога. Иван кажется предельно озлобленной и завидно самостоятельной личностью, в которой идейно присутствуют и подпольный антигерой, и Раскольников, и Ставрогин, и Кириллов, и Ипполит, и Смердяков. Тайна их мыслей заключена в мыслях Ивана. Их философия мира и человека — это всего лишь доведенная до гениального совершенства философия Ивана. Тот, кто откроет тайну личности Ивана, тот одновременно откроет и тайну их личностей.
В упомянутой главе Достоевский нам пророчески, прозорливо открывает, насколько Иван был оригинален и самостоятелен при разработке своей философии и этики — неприятии мира и Христа и создании человекобога. До убийства Федора Карамазова Иван более или менее теоретически и абстрактно руководствовался в своей жизни триединой догмой атеизма: нет Бога, нет бессмертия, нет диавола, — и категорическим императивом анархизма: все позволено. Но, когда Смердяков, воодушевленный его философией, на деле применил его категорический императив, в Иване произошло страшное внутреннее смятение, которое перевернуло весь его духовный мир, пробудило все его чувства, мысли и всю его личность к новому видению новой действительности.
Из глубин души Ивана, неоглядных и недосягаемых для евклидова ума, через развалины и разломы его внутреннего расслоенного мира хлынули как воды некие невиданные ранее ощущения, и эти ощущения затопили, как потерпевший крушение корабль, его помраченный ум. Главный принцип анархизма, перенесенный из области идей в область земной реальности и осуществленный в человеческой жизни, произвел поразительную анархию в сердце, уме и воле Ивана. И он никак не может погасить в себе этот анархический бунт против самого себя, никак не может совладать со своим сердцем, со своим умом, со своей волей, со своей натурой. Все в нем возбудилось и взбунтовалось и двинулось наобум, непонятно куда, какими-то новыми путями, неизвестно куда ведущими; все в нем пришло в некое дикое движение и бредовое состояние, как и у Раскольникова после убийства старухи. Замаранная святость личности и попранная неприкосновенность ее моральных основ протестует, будоражит все существо Ивана, доводит его евклидов ум до кошмарного бредового состояния, до галлюцинаций, до страшной внутренней горячки, в которой сгорает вся его атеистическая философия и анархистская этика, и он, как некогда Раскольников, идет, чтобы предать себя и сдать в руки правосудия, и заявляет, что именно он убил Федора Карамазова.
В страшные моменты жизни, когда цепенеет мозг и обмирает сердце, человек почти не ощущает физических границ своей личности, не ощущает свое тело. В такие моменты, необъяснимо как, человек становится духовнее, и тогда даже то, что в нем самое вещественное, его тело, теряет свои физические свойства и становится в некотором роде духовным телом. В такое время человек более всего способен соприкоснуться с тем духовным, что существует в мире рядом с ним и в мире над ним; он более способен освободиться от рабства времени и пространства и коснуться вечности и вечного. В такие часы человек на личном опыте осознает, что его существо гораздо шире, нежели то, что знает об этом его ум, и глубже, нежели то, что подсказывает ему сердце, и что он имеет не только точки соприкосновения, но и несомненную связь с тем, что превосходит пространство и время. Ужас тайны человеческой натуры и происходит именно оттого, что люди не знают, кто и что, и в какой мере участвует в их жизни, в создании и формировании их мыслей, чувств, планов, желаний.
В самый страшный час своей жизни Иван понял самым убедительным образом, что в создании его философии и этики участвовала некая надчеловеческая, вневременная и внепространственная сила, которая становится кошмаром, как только она входит в круг людских временных и пространственных событий. Иван ощущает присутствие этой нежелательной силы, которая обнаруживает свою реальность таинственным образом и в то же время почти чувственно-ощутимо. Отличительная черта этой таинственной силы в том, что она постепенно принимает конкретные формы. И когда она в достаточной степени олицетворяется в виде некоего объекта, то она всей подавляющей силой своей конкретности принуждает измученного Ивана признать ее объективной реальностью. И даже чувства Ивана принуждены реально ее принять. На глазах Ивана эта невидимая сила постепенно превращается в видимую, из едва приметной точки она вырастает в нечто более крупное и более реальное, в некое полуреальное существо, в некую полуреальную личность, но это «полу» — только в смысле физическом, в смысле же духовном, метафизическом она неопровержимо реальна.
Мучение из мучений и ужас из ужасов для Ивана состоит особенно, в том, что он всем своим существом ощущает свое психическое сродство с этой кошмарной личностью, которая на его глазах таинственно перерождается из земного состояния в потустороннее, из физического в метафизическое, из временного в вечное. Как истинный зилот, поклоняясь человеческому евклидову уму, он отчаянно протестует всей своей натурой против этой кошмарной личности. Ему не остается ничего другого, ибо он со всех сторон оградил и замуровал себя в стенах законов земной человеческой логики, которая не допускает, чтобы в царство людских евклидовых идей и реалий вошло что-либо внеземное, вневременное, нечеловеческое.
Для Ивана достаточно мучений и тех загадок и тайн, что имеют место во времени и в пространстве, и никто не имеет права подсовывать ему еще какую-то вечность с ее вечными тайнами и загадками. У Ивана есть свой евклидов мир; он желает, чтобы этот мир был геометрически закрыт со всех сторон, без каких-либо окон, которые бы глядели в какие-то бесконечности. Но его таинственный, кошмарный посетитель не обращает внимания на его желание, он не ждет от него разрешения на то, чтобы в евклидов мир Ивана забрело нечто ему неугодное, нечто потустороннее, противоестественное и бесконечное. Необъяснимо как, но абсолютно достоверно он участвует в духовной жизни Ивана: думает его мыслями, трудится над его идеями. Более того, он как бы отождествляется с духом Ивана: заканчивает его мысли, дает четкое определение хаотическому психическому состоянию Ивана, облекает в слова проблески его мыслей, проясняет его сознание, философствует его философией, нашептывает Ивану новые идеи, новые теории, гениально защищает атеистическую философию и анархистскую этику Ивана.
Если вы спросите, кто же этот кошмарный, но реальный посетитель Ивана, можно ли его охарактеризовать или отнести к какой-либо категории, Иван ответит вам прямо и просто: это черт. И Достоевский отвечает: этот кошмар — диавол. И еще прибавляет: вся тайна философии, и этики Ивана состоит в том, что он находится в интеллектуальном союзе с кошмаром — диаволом. Их интеллекты настолько сблизились и сроднились, что и философия и этика их стали едиными. Эту их философию и этику Достоевский излагает в самом интересном из всех известных миру диалоге. Кошмар — диавол — носитель этой философии. Она заключает в себе четыре главных догмата: 1) неприятие Божьего мира, 2) неприятие Христа, Логоса Божьего, 3) «все дозволено» и 4) создание человекобога.
Первый догмат своей философии, неприятие мира, кошмар-диавол обосновывает и защищает виртуозно-лукавым, логическим методом. Он представляет этот мир как нечто, что создано из самого худшего материала. Своим изуродованным устройством этот мир изгоняет и уничтожает все, что в нем есть хорошего, возвышенного, ангелоподобного, Божественного. И если обретется в этом мире какое-то доброе существо, то оно не сможет долго оставаться добрым, рано или поздно оно сделается отвратительным. Ибо этот мир настолько отвратителен и зол, что в нем сам Ангел станет диаволом.
Окруженные ужасами, неправдами, насилиями и Ангелы в этом страшном мире в отчаянии и по некоей фатальной необходимости претворяются в диаволов.
«Обыкновенно в обществе принято за аксиому, — говорит кошмарный посетитель Ивану, — что я падший Ангел. Ей-Богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь Ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу, как придется, стараюсь быть приятным. Я людей люблю искренно, — о, меня во многом оклеветали! Здесь, когда временами я к вам переселяюсь, моя жизнь протекает вроде чего-то, как бы и в самом деле, и это мне более всего нравится. Ведь я и сам, как и ты же, страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земной реализм. Тут у вас все очерчено, тут формула, тут геометрия, а у нас какие-то неопределенные уравнения!» [202]
Бескрайние пространства окружают землю и зияют непереносимой пустотой. В этих пространствах такой лютый холод, что там должно окоченеть и заледенеть не только то, что называется человеком, но и все то, что зовется духом. В этих космических пространствах, «в эфире-то, в воде-то этой, яже бе над твердию, — ведь это такой мороз… то есть какой мороз, — это уже и морозом назвать нельзя; можешь представить: сто пятьдесят градусов ниже нуля! Известная забава деревенских девок: на тридцатиградусном морозе предлагают новичку лизнуть топор; язык мгновенно примерзает, и олух в кровь сдирает с него кожу; так ведь это только на тридцати градусах, а на ста-то пятидесяти, да тут только палец, я думаю, приложить к топору, и его как не бывало, если бы только там мог случиться топор…
— А там может случиться топор? — рассеянно и гадливо перебил вдруг Иван Федорович. Он сопротивлялся изо всех сил, чтобы не поверить своему бреду и не впасть в безумие окончательно.
— Топор?
— Ну да, что станется там с топором? — с каким-то свирепым и настойчивым упорством вдруг вскричал Иван Федорович.
— Что станется в пространстве с топором? Quelle idee! (Какая идея!) Если куда попадает подальше, то примется, я думаю, летать вокруг земли, даже не зная, зачем, в виде спутника» [203].
Топор как сателлит, как спутник земли! Не есть ли это самая сатанинская идея, которая могла зачаться и родиться в нашем человеческом мире? Секира-топор, вращаясь вокруг земли, немилосердно кромсала бы и уничтожала всякое человеческое существо, которое решилось бы подняться над земной сферой и вторгнуться в царство небесных идей и реалий. Человек — пленник земли. Он заключен в земной атмосфере, как в стальном шаре. Границы земной атмосферы сторожит секира — топор, неумолимо умерщвляющая всех земных беглецов.
Мир создан так глупо и так отвратительно устроен, что кошмар-диавол не находит в своем уме никаких логических доводов в пользу оправдания этого мира. Он находит в себе достаточно и логики и чувств, чтобы отвергнуть такой мир страстно и окончательно. Он, возможно, и смог бы вынести то насилие, которое этот мир собою являет, если бы этот мир был только внешней транссубъективной реальностью, но самый большой ужас для него в том и состоит, что самовластный Творец сознательно сделал отрицание всего того, что имманентно сознанию человека, сделал так, что отрицание для человека стало сутью его жизни. Сделал так, что кошмар-диавол мог бы сказать о себе: я отрицаю, значит — я существую. С тоской, в которой чувствуется некая неземная ирония, он говорит Ивану: «Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен «отрицать» [204].
Отрицать все, что создано, все, что существует, не принимать мир, всегда чувствовать, всегда сознавать, всегда утверждать, что мир «herzlich schlecht» [205] — это корень кошмара Ивана и Мефистофеля «Фауста», это корень всякого демонизма вообще.
Я дух, всегда привыкший отрицать.
И с основаньем: ничего не надо.
Нет в мире вещи, стоящей пощады,
Творенье не годится никуда. [206]
Главное призвание и дело диавола в мире — критиковать Божие творение и отрицать его. В сущности, диавол — первый критик и основатель критицизма. Мир — вечное и непрестанное оскорбление для диавола и его сознания в том виде, в каком он создан. Об этом он искусно рассуждает: он не виновен и не ответственен за такой мир, ибо не он его создал и. не он его так устроил. Более того, кошмар-диавол утверждает, что он насильно принужден Творцом к отрицанию, ибо без отрицания нет критики, а без «критического отдела» какой же это журнал, называемый жизнью. Без критики была бы только «осанна». «Но для жизни мало одной «осанны», надо, чтоб «осанна» эта переходила через горнило сомнений. Ну и выбрали козла отпущения, заставили писать в отделении критики, и получилась жизнь. Мы эту комедию понимаем, — продолжает свою мысль кошмар-диавол, — я, например, прямо и просто требую себе уничтожения. Нет, живи, говорят, потому что без тебя ничего не будет. Если бы на земле было все благополучно, то ничего бы не произошло. Без тебя не будет никаких происшествий, а надо, чтобы были происшествия. Вот и служу, скрепя сердце, чтобы были происшествия, и творю неразумное по приказу» [207].
Жизнь — комедия. Это главный тезис диавольской философии мира. Трагедия людей состоит в том, что они эту комедию принимают всерьез. Кошмар-диавол понимает полнейшую бессмысленность мира, потому и стремится к самоуничтожению. Но ему не позволяют уничтожить самого себя, ибо таков он есть, он нужен для этой жизни. И поэтому все то, что он делает, он делает «по послушанию». «Единственно по долгу службы, — говорит он Ивану, — и по социальному моему положению я принужден остаться при пакостях. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости» [208].
Очень осторожно кошмар-диавол переходит на главную причину бунта Ивана — страдание. Страдание и есть жизнь, говорит он Ивану. «Без страдания какое было бы в ней удовольствие; все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато» [209]. Но страдание можно было бы вынести, если бы оно существовало только в границах нашего трехмерного мира. Но ужас в том, что страдание преодолевает границы этого видимого мира и переходит в другой мир — невидимый, бесконечный, вечный.
Для того чтобы подкрепить свою богоборческую космологию, кошмар-диавол рассказывает Ивану, как у них, в том мире, существует все то, что есть и в этом: суеверия, сплетни, доносы, глупости, особенно же много страдания, мук и мучений. «Все, что у вас есть, — говорит он Ивану, — есть и у нас, это я уж тебе по дружбе одну тайну нашу открываю, хоть и запрещено.
— А какие муки у вас на том свете? — с каким-то странным оживлением прервал Иван.
— Какие муки? Ах, и не спрашивай: прежде было так и сяк, а ныне все больше нравственные пошли, «угрызения совести» и весь этот вздор. Это тоже от вас завелось, от «смягчения ваших нравов». Ну и кто же выиграл? Выиграли одни бессовестные, потому что ж им за угрызения совести, когда и совести-то нет вовсе. Зато пострадали люди порядочные, у которых еще оставалась совесть и честь» [210].
Кошмарный посетитель Ивана говорит о бессмертии и о потусторонней, загробной жизни как о чем-то для него очевидном, как о чем-то, что он постоянно созерцает и что является составной частью его самосознания и самоощущений. Для него это не факты логических и диалектических доказательств, но суть очевидной, непосредственной реальности, в которой он реально живет, которую знает, описывает и живописует. Но это лишь кое-что, частица из всего того, что он может втиснуть в узкие рамки людских понятий, переведенная на человеческий язык. Об этой вечной теме, «о нашей теме», как он говорит Ивану, существует некая легенда. Эта легенда — легенда о рае.
«Был здесь у вас на земле один такой мыслитель и философ; все отвергал, законы, совесть, веру, а главное — будущую жизнь. Помер, думал, что прямо во мрак и смерть, ан пред ним — будущая жизнь. Изумился и вознегодовал. «Это, — говорит, — противоречит моим убеждениям». Вот его за это и присудили… Присудили, чтобы прошел во мраке квадриллион километров, а когда кончит этот квадриллион, то тогда ему отворят райские двери и все простят…» Но этот осужденный постоял, посмотрел и лег поперек дороги: «Не хочу идти, из принципа не пойду!» Так он и пролежал почти тысячу лет, а потом встал и пошел свой квадриллион километров. «И только что ему отворили двери в рай и он вступил, то не пробыл еще и двух секунд, воскликнул, что за эти две секунды не только квадриллион, но и квадриллион квадриллионов пройти можно, да еще возвысив в квадриллионную степень!» [211]
Рассказывая легенду о рае, кошмар-диавол вплетает мысль о повторении жизни на земле, чтоб еще сильнее отравить измученного Ивана, так же как эта мысль позднее отравляла несчастного Ницше. «Теперешняя земля, может, сама-то биллион раз повторялась; ну, отживала, леденела, трескалась, рассыпалась на составные начала, опять вода яже над твердию, потом опять комета, опять солнце, опять из солнца земля, — ведь это развитие, может, уже бесконечно раз повторяется, и все в одном и том же виде, до черточки. Скучища неприличнейшая…» [212]
Вследствие того, что земля создана глупо и устроение ее трагично, потому что она диавольский хаос и мир зиждется на абсурде, потому что все и вся — только лишь бесконечная, бескрайняя бессмыслица, из-за этого вечное повторение мира есть не что иное, как вечное повторение всех бессмыслиц, повторение всяческого хаоса, глупостей и гадостей.
Присутствие кошмарного посетителя ужасно мучает Ивана. Ему бы хотелось логически понять, объяснить и дать определение этому существу, которое так смело философствует о вселенной и о земле как о каких-то малозначащих вещицах. Посетитель ощущает этот немой вопрос и стремится преподать себя как можно понятнее для человеческого разума.
— Я икс в неопределенном уравнении. Я какой-то призрак жизни, который потерял все концы и начала и даже сам позабыл наконец, как назвать себя. Ты смеешься… нет, ты не смеешься, ты опять сердишься. Ты вечно сердишься, тебе бы все только ума, а я опять-таки повторяю тебе, что я отдал бы всю эту надзвездную жизнь, все чины и почести за то только, чтобы воплотиться в душу семипудовой купчихи и Богу свечки ставить.
— Уж и ты в Бога веришь? — ненавистно усмехнулся Иван.
— То есть как тебе это сказать, если ты только серьезно…
— Есть Бог или нет? — опять со свирепой настойчивостью крикнул Иван.
— А, как ты серьезно? Голубчик мой, ей-Богу не знаю, вот великое слово сказал.
— Не знаешь, а Бога видишь? Нет, ты не сам по себе, ты — я, ты есть — я [213] и более ничего! Ты — дрянь, ты моя фантазия.
— То есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это будет справедливо. Je pence donc je suis, это я знаю наверное, остальное же все, что кругом меня, все это миры, Бог и далее сам сатана, — это все для меня не доказано. Существует ли оно само по себе или есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично…» [214]
«Я и ты» придерживаются одной философии Ивана. Родство их интеллектуальных сил проявляется ясно в одинаковом взгляде на мир и жизнь. Непонятным, таинственным образом кошмарная демоническая сила пронизывает все существо Ивана, и все его мысли, чувства, желания источают эту силу. Она настойчиво впилась в его душу, почти полувоплотилась в нем, и он уже не способен отделить себя от нее. Он ощущает не только схожесть, но и генетическое сродство своих кошмарных мыслей и слов с диавольскими.
«Слушай, — обращается Иван к своему кошмарному посетителю, — я теперь точно в бреду… Я тебя иногда не вижу и голоса твоего не слышу, но всегда угадываю то, что ты мелешь, потому что это я, я сам говорю, а не ты! [215] Ты ложь, ты болезнь моя, ты призрак. Я только не знаю, чем тебя истребить, и вижу, что некоторое время надобно пострадать. Ты моя галлюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны… моих чувств, только самых глупых и гадких… Ты — я, сам я, только с другой рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю… Ты берешь все мои скверные мысли, а главное — глупые. Ты глуп и пошл. Ты ужасно глуп. Нет, я тебя не вынесу! Что мне делать, что мне делать!» [216] Интересно, значимо и достойно всяческого внимания то, что мысль о неприятии мира и Бога Иван включает в разряд самых гнусных и самых глупых своих мыслей. Это сигнал того, что в нем потихоньку вызревает что-то новое, то, что вытесняет старые ценности и критерии. Из хаоса, в который Иван втянут своим атеизмом и анархизмом, возникают какие-то новые ценности и новые критерии, и старые критерии постепенно уступают место новым. Но процесс рождения новых ценностей и новых критериев бесконечно мучителен и болезнен, в особенности для такой, как Иван, искренней и цельной личности.
Кошмарное присутствие демонической силы, которую он ощущает всем своим существом, вынуждает его ум и сердце и все его чувства согласиться с существованием новой реальности — с существованием диавола. И все же для Ивана признать существование диавола, которого он никогда не признавал и даже не допускал такого признания, несказанно мучительно и тягостно.
«- Ни одной минуты не принимаю тебя за реальную правду! — в каком-то бешенстве кричит Иван. — Нет, ты не сам по себе, ты — я, ты есть я [217] и более ничего! Ты — дрянь, ты — моя фантазия! Ты глуп, ты ужасно глуп! Ты хочешь побороть меня реализмом, уверить меня, что ты есть, но я не хочу верить, что ты есть! Не поверю!» [218]
«- Это в Бога в наш век ретроградно верить, — отвечает Ивану кошмарный посетитель, — а я черт, в меня можно верить» [219].
Изо всех сил Иван старается не верить в реальность полуфантастического-полуреального появления своего посетителя, привыкший к человеческому диалектико-эмпирическому методу доказательств. Но посетитель приходит ему на помощь и открывает тайну своего метода.
«- Ты — сон, и ты не существуешь! — в гневе кричит Иван своему посетителю.
— По азарту, с каким ты отвергаешь меня, что — засмеялся посетитель, — я убеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь.
— Нимало! На сотую долю не верю!
— Но на тысячную веришь. Гомеопатические доли ведь самые, может быть, сильные. Признайся, что веришь, ну на десятитысячную…
— Ни одной минуты! — яростно вскричал Иван. Я, впрочем, желал бы в тебя поверить! — странно вдруг прибавил он.
— Эге! Вот, однако, признание! Но я добр, я тебе и тут помогу. Слушай: это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно, вполне разуверился.
— Лжешь! Цель твоего появления уверить меня что ты, ты есть.
— Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия — это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься. Я именно, зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебе неверия, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с. Ведь когда ты совсем во мне разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, я есмь на самом деле, я тебя уж знаю: вот тогда и достигну цели, а цель моя благородная…
— Оставь меня, ты стучишь в моем мозгу, как неотвязный кошмар, — болезненно простонал Иван в бессилии пред своим видением, — мне скучно с тобою, невыносимо и мучительно! Я бы много дал, если бы мог прогнать тебя!» [220]
Невозможно, онтологически невозможно человеку освободиться от своего самосознания. Но даже если бы ему это удалось, он перестал бы быть человеком, ибо не был бы в состоянии ощущать себя как такового. И если бы среди ужасов этого мира надо было бы отыскать самый большой и самый мучительный, то этим ужасом было бы ощущение своего собственного сознания как самой страшной и самой отвратительной реальности. Возможно, Иван и смог бы освободиться от кошмарного присутствия своего посетителя, если бы последний не овладел его самосознанием необъяснимым образом и наполовину не воплотился бы в его сознание.
Носимое трагедией мира, раздраженное ужасами жизни самосознание Ивана усилилось до последней меры и расширилось до предела, а кошмарный посетитель искусно и незаметно ведет Ивана через отчаяние в безумие: через неприятие мира — к неприятию Христа. Он это делает, ибо к тому призван самой природой своего несчастного христоборческого состояния; виноват же не он — кошмар-диавол, а всемогущий Творец, Который сделал его злым! Если бы существовала свобода, он был бы добрым, слишком добрым!
Когда Мефистофель явился Фаусту, — говорит диавол Ивану, — то он свидетельствовал о себе как о том, кто хочет зла, но делает только добро [221].
И продолжает: «Но пусть он делает как ему угодно, я же — совсем напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило на небо, неся на персях Своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих «осанна», и громовой вопль восторга серафимов, от которых потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми «осанна»! Уже слетало, уже рвалось из груди… я ведь, ты знаешь, я очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл, — о, самое несчастное свойство моей природы, — удержал меня и тут в должностных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, подумал я в ту минуту, что же бы вышло из моей «осанны»? Тотчас бы все угасло на свете, и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакости. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости… Почему изо всех существ в мире только лишь я обречен на проклятия?.. Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я, пожалуй, тогда, догадавшись в чем дело, рявкну «осанну», и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему… Я ведь знаю, что в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион, и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую, и скрепя сердце, исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем не известная, а другая моя. И еще не известно, какая будет почище…» [222]
В этой необычной апологетике и в этом странном обосновании неприятия Христа так много мыслей самого Ивана, что человек вопрошает в сомнении: где кончается кошмарный посетитель и начинается Иван, что тут от посетителя, а что от Ивана, может ли быть проведена ясная и четкая граница между одним и другим? В одном не приходится сомневаться: все, что говорит кошмарный посетитель, может быть близко только тому, в ком Иванова философия неприятия Христа находит отклик, в том, кто осмысливает ее самосознанием Ивана, в том, кто эту философию анализировал в развитии от начала до конца, и не только осмысливал и анализировал, но сам активно участвовал в создании этой философии.
«Здравый смысл», а это значит здравый ум, евклидов ум, и есть та несчастная особенность, которая не дает Ивану и его кошмарному посетителю принять Христа, поверить в Него как в Бога и Логос мира. Но Ивана в особенности беспокоит и причиняет ему боль то, что кошмарный посетитель бессовестно и дерзко влезает в самые сокровенные уголки его души. Из-за этого он с грустью, сердито и беспомощно укоряет своего посетителя: «Все, что ни есть глупого в природе моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного как падаль, — ты же мне подносишь, как какую-то новость» [223].
По сути тут мы видим покаянную исповедь Ивана: свое неприятие Христа он называет глупостью, «отброшенной им как падаль». Разумеется, он делает это опосредованно, но это нисколько не умаляет самого характера этого факта. Иван всем своим существом и некоей внутренней прозорливостью почувствовал всю катастрофичность и убийственность неприятия Христа для человеческой природы. И когда диавол ему говорит, что в своей апологетике неприятия Христа он имеет в виду писателя поэмы под названием «Великий инквизитор», то Иван, весь красный от стыда, кричит ему: «Я тебе запрещаю говорить о «Великом инквизиторе»… Молчи, или я убью тебя!» [224]
Не обращая внимания на угрозы Ивана, кошмарный гость смело и подробно обосновывает Ивану его же план уничтожения в человечестве идеи о Боге, разложения существующей морали, смертности человека и его души, перевоплощения человека в человекобога, новой морали, основанной на принципе «все дозволено». Все это гость говорит, воодушевляясь своим красноречием, все более и более возвышая голос, с насмешкой глядя на Ивана. И Иван, не выдержав, берет стакан с чаем и запускает в оратора. «Ah, mais cest bete enfin! (Ах, это совсем глупо!), — воскликнул тот, вскакивая с дивана и смахивая пальцами с себя брызги чаю, — вспомнил Лютерову чернильницу! Сам же меня считает за сон и кидается стаканами в сон! Это по-женски!» [225]
В это время входит Алеша с вестью, что Смердяков повесился.
«-Я ведь знал, что он повесился, — проговорил как-то задумчиво Иван.
— От кого же?
— Не знаю, от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он мне сказал. Он сейчас еще мне говорил…
— Кто — он? [226] — спросил Алеше, невольно, оглядевшись кругом.
— Он улизнул… Он тебя испугался, тебя, голубя. Ты «чистый Херувим». Херувим… Тебя Дмитрий Херувимом зовет. Громовой вопль восторга Серафимов! Что такое Серафим? Может быть, целое созвездие. А может быть, все-то созвездие есть всего только какая-нибудь химическая молекула…
— Брат, сядь, — проговорил Алеша в испуге. — Сядь, ради Бога, на диван. Ты в бреду…
— Нет, нет, нет! — вскричал вдруг Иван. — Это был не сон! Он был, он тут сидел, вот на этом диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в него стакан… вот этот… Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И прежде было. У меня, Алеша, теперь бывают сны… но они не сны, а наяву: я хожу, говорю и вижу… а сплю. Но он тут сидел, он был вот на этом диване… Он ужасно глуп, Алеша, ужасно глуп…
— Кто глуп? Про кого ты говоришь, брат?
— Черт! Он ко мне повадился. Два раза был, далее почти три. Он дразнил меня тем, будто я сержусь, что он просто черт, а не сатана с опаленными крыльями, в громе и блеске. Но он не сатана, это он лжет. Он самозванец. Он просто черт, дрянной, мелкий черт. Он и в баню ходит. Раздень его и наверно отыщешь хвост, длинный, гадкий…
— А ты твердо уверен, что кто-то тут сидел? — спросил Алеша.
— Вон на том диване, в углу. Ты бы его прогнал. Да ты же его и прогнал: он исчез, как ты явился. Я люблю твое лицо, Алеша. Знал ли ты, что я люблю твое лицо? А он [227] — это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое и презренное! Он ужасно глуп, но он этим берет. Он хитер, животно хитер, он знал, чем взбесить меня. Он все дразнил меня, что я в него верю, и тем заставил меня его слушать. Он надул меня, как мальчишку. Он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы никогда этого не сказал себе. Знаешь, Алеша, я бы очень хотел, чтоб он на самом деле был он [228], а не я!» [229]
И хотя Иван бесконечно самоуверен, но он до боли жгуче ощущает, что диавол самым интимным образом врос в его самосознание. Наконец, он видит, что диавол — главная творческая сила его атеизма и его анархизма. Но одно чувство раздирает его душу и одна мысль сокрушает его сердце: это — ощущение и мысль, что его природа не в состоянии долго переносить такое интимное общение с диаволом. Вся его природа, посрамленная, униженная и угнетенная, восстает против своей диавольской философии, против своей диавольской этики. И он, понуждаемый какой-то внутренней, неодолимой необходимостью, идет в суд, где расследуется дело об убийстве его отца Федора Карамазова, и пред всеми заявляет, что Смердяков — убийца, а не Дмитрий Карамазов.
«- Нашего отца убил Смердяков, а не брат. Он убил, а я его научил убить… — говорит Иван.
— То-то и есть, что в уме… и в подлом уме, в таком же, как и вы, как и все эти… рожи! — обернулся Иван на публику.
— Успокойтесь, не помешанный, я только убийца!
— Кто ваш свидетель?
— С хвостом, ваше превосходительство… Le diable nexiste point! existe point! Не обращайте внимания, дрянной, мелкий черт…» [230]
Тайна личности Ивана раскрыта. Она состоит в интеллектуальном родстве и интимных дружеских отношениях с диаволом. И как диавол говорит Ивану: «Я — сатана, и поэтому ничто человеческое мне не чуждо», с таким же правом и Иван может сказать диаволу: «Я — человек и думаю, что ничто сатанинское мне не чуждо». Человек и диавол становятся как бы синонимами; они могут соперничать друг с другом и заменять один другого в нашем человеческом мире, а возможно, и еще в каких-то других мирах.
Раскрыв тайну личности Ивана, Достоевский в то же время раскрывает тайну и всех других отрицательных, атеистически и анархически настроенных типов, ибо Иван — незаменимый представитель их и апологет. Prima causa их личностей найдена: это интеллектуальный союз и дружба с диаволом. Это в некотором смысле чувствует и Ставрогин. На слова Дарьи Павловны: «Да хранит вас Бог от вашего демона!» он отвечает: «О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком» [231]. Раскольников также в известной мере знает об участии диавола в его преступлении. Он исповедует Соне: «Соня, это ведь диавол смущал меня… Соня, я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все. Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь!» [232]
Тайна атеистической философии и анархической этики открыта и засвидетельствована: эта тайна — диавол. Подпольная человекомышь закончила круги своего усовершенствования, она взобралась на самую вершину своих устремлений, осуществила полноту своей личности, она стала человекобогом. А это значит, в смысле наших земных реальностей, что она стала человекодиаволом.
Так в таинственных границах нашего людского бытия, когда видимое претворяется в невидимое, обретает облик видимого, разыгрывается сложнейшая драма: некие невидимые силы, желанные или нет, тайно и искусно внедряются в мир человеческих мыслей, ощущений, желаний, намерений, соучаствуют с нами незаметным образом, сотрудничают при создании философии и этики, участвуют в полнокровной жизни человека и оставляют видимые и невидимые следы на всем, с чем человек связан. Достоевский в своем пророческом ясновидении открыл таинственное участие невидимых сил в жизни современного человека, в особенности при создании его атеистической философии и анархической этики. И в этом его гениальное прозрение и пророческое откровение.
Примечания
202. «Братья Карамазовы», с.756.
203. Там же, с.758.
204. Там же, с.760.
205. Goethe «Faust». Prolog im Himmee (Пролог на небе).
Der Herr. Hast du mir weiter hichts sagen?
Kommst du mir immer anzuklagen?
Ist auf der Erde ewig dir nichts recht?
Mephistophels. Nein, Herr! Ich finde dort, wie immer, Herzlich schlecht.
Господь: Опять ты за свое?
Лишь жалобы да вечное нытье?
Так на земле все для тебя не так?
Мефистофель: Да, Господи, там беспросветный мрак.
(Перевод Пастернака)
206. Так Мефистофель представляет себя Фаусту:
«Faust», Erster Teil.
Ich bin der Geist? Der stets vermeint!
Und das mit Recht; denn alles, was entsteht,
Ist werth, dass es zu Grunde geht;
Drum besser war’s, dass nichts entstunde.
207. Там же, с.760.
208. Там же, с.767.
209. Там же, с.760.
210. Там же, с.762.
211. Там же, с.762-763.
212. Там же, с.763.
213. Курсив Достоевского.
214. Там же, с.761.
215. Курсив Достоевского.
216. Там же, с.754-756.
217. Курсив Достоевского.
218. Там же, с.754,761,758.
219. Там же, с.759.
220. Там же, с.764,766.
221. На вопрос: «Так кто же ты?»
Мефистофель отвечает: «Часть силы той,
Что без числа творит добро, всему желая зла».
Ein Teil von jener Kraft,
Die stets das Buse will und stets das Gute schafft!
(Faust, Erster Teil)
(Перевод Пастернака)
222. Там же, с.767-768.
223. Там же, с.768.
224. Там же, с.768.
225. Там же, с.770.
226. Курсив Достоевского.
227. Курсив Достоевского.
228. Курсив Достоевского.
229. Там же, с.771-773.
230. Там же, с.813,814.
231. «Бесы», с.284.
232. «Преступление и наказание», с.416,417.
https://azbyka.ru/otechnik/iustin_popovich/dostoevskij-o-evrope-i-slavjanstve/5
Отправляя сообщение, Вы разрешаете сбор и обработку персональных данных. Политика конфиденциальности.