МИТРОПОЛИТ АНАСТАСИЙ О РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

От Ред.: Не все из наших читателей знакомы с трудом нашего первоиерарха «Беседы с собственным сердцем», дающим обильный назидательный материал для каждого христианского сердца: жизнь, во всем ее многообразии, как она воспринималась в опыте митр. Анастасия, находит себе оценку, применительно к событиям, лицам, книгам, мыслям, переживаниям. Особенно полезным считаем мы возможно широкое распространение в нашей среде глубоких мыслей Владыки-Митрополита о страшной, еще, на горе нам и всему миру, далеко не изжитой, Революции. Вот почему воспроизводим мы, с благословения автора, соответственные отрывки этой замечательной книги.

Страшен и загадочен мрачный лик революции. Рассматривая со стороны своего внутреннего существа, она не вмещается в рамки истории и не может быть изучаема наряду с другими историческими фактами. Своими глубочайшими корнями она уходит за пределы пространства и времени, как это установил еще Густав ле Бон, считавший ее иррациональным явлением, в котором действуют какие-то мистические потусторонние силы.

То, что могло казаться сомнительным прежде, то стало совершенно очевидным после Русской Революции.

В ней все почувствовали, как выразился один современный писатель, предельное воплощение абсолютного зла в человеческом облике; другими словами, здесь ясно обнаружилось участие дьявола — этого отца лжи и древнего противника Божия, пытающагося сделать человека своим послушным богоборческим орудием.

Исконная борьба зла с добром, тьмы со светом, сатаны с Богом и составляет глубочайшую нравственную основу революции, ее сокровенную душу и главную цель. Все остальное — что обычно характеризует ее, т. е. политические и социальные перевороты, разгул кровавых страстей, есть только внешние последствия или средства этой борьбы; они относятся к ней так же, как стрелки на часовом циферблате к движущей их скрытой от нас пружине.

Революционный процесс проходит через всю историю мира. Первый акт этой великой драмы имел место в глубине небес, когда там произошло возмущение против Творца в среде бесплотных духов, а эпилог ее изображен огненными красками на страницах Апокалипсиса. Падший Денница первый зажег огонь революции в мире. Об этом мы читаем у Пророка Исаии:

Как упал ты с неба, Денница, сын зари! А говорил в сердце своем: взыду на небо, выше звезд Божиих, вознесу престол мой и сяду на горе в сонме богов: взойду на высоты облачные, буду подобен Вышнему (Ис. 14, 12-14). Он увлек за собою третью часть звезд, т. е. небесных воинств; против них восстал Михаил Архангел с прочими бесплотными силами и низринул их с неба (Апок. 12, 7-9). Слово Божие не дает нам подробного изображения этой небесной брани, картину которой попытался нарисовать при помощи поэтического воображения в своем “Потерянном Рае” Мильтон. Он изображает все моменты этого восстания типическими чертами революционного мятежа.

“Хотя я изменился по внешнему блеску, говорит Веельзевул, но я не изменил твердой мысли и гордого негодования, сознающего гордое достоинство; оно-то и побудило меня поспорить с Сильнейшим и увлекло в ожесточенную борьбу несметные силы вооруженных духов”.

“Он, Властитель над всеми, продолжает Денница, обращаясь к своим темным силам, будет сидеть по-царски, а мы, рабы Его, принуждены будем покрывать алтарь Его цветами амброзий и за них же воскурять Ему благовонный фимиам”. “Он, самодержавно царствующий» на небе, сидел на престоле своем, охраняемый лишь привычкою, уважением и согласием своих подданных. К чему нам раболепствовать, если мы можем господствовать”.

“Прощайте, счастливые небесные поля, где вечно обитает радость! Да здравствует вечная тьма. Прими того, кто приносит с собой непреклонный дух …” Низринутый за свою дерзость с Неба, сатана не только, не смирился перед Творцом, но еще более укрепился в чувстве богопротивления. Он постарался вовлечь в эту печальную борьбу и первого человека, восстановить его против своего Создателя. Отравленные навсегда ядом гордыни, прозвучавшей для них в словах “будете яко бози”, потомки Адама никогда уже не могли сами исцелиться от этой опасной болезни. Сатана незримо разжигал в человеке этот губительный дух самоутверждения, побуждающий его сопротивляться своему Творцу.

Вавилонское столпотворение было первым открытым вызовом, который человечество осмелилось бросить Небу. Наказанное за свою дерзость, оно также не смирилось до конца. Вся последующая история ветхозаветного мира становится продолжением той же борьбы человека с Богом, которой не чужд был и избранный народ Израильский, как мы это ясно видим из Библии и особенно изъ писаний пророческих.

Похоть богопротивление в скрытом виде продолжала существовать и после пришествия на землю Христа Спасителя, примирившего людей с Богом и давшего им ощутить снова радость богосыновства.

Появление гуманизма, попытавшегося вывести человека из подчинения человека Божественному Авторитету, чтобы объявить его существом самодовлеющим и секуляризовать всю культуру, выросшую на христианских корнях, знаменует собою новый момент в развитии и углублении этой вековой драмы.

Революция всегда приходит с соблазном свободы и притом свободы абсолютной, божественной, обещание которой звучало в словах искусителя: “будете, яко бози.

Революция всегда находит для себя пищу в этой неумирающей иллюзии человечества, за увлечение которой последнее всегда платилось такою дорогою ценою.

Дух гуманистической свободы, проникший в недра Католической церкви, произвел здесь потрясающую революцию, известную под именем реформации. От ее огня воспламенилась вскоре первая глубокая политическая и частью социальная революция в Англии. Она носила в себе в зародыше все типические разрушительные черты последующих революций, но религиозные истоки этого движения, железная рука Кромвеля и исконный здравый смысл английского народа, сдержали эту буйную стихию, не дав ей развиться до конца.

С тех пор, однако, общественный воздух в Европе навсегда был отравлен революционными бактериями.

Французская почва, возделанная руками Вольтера, Руссо и энциклопедистов, оказалась наиболее восприимчивой для революционных семян, и они расцвели здесь пышным цветом к концу XVIII века, породив так называемую Великую Французскую революцию. Тесная генетическая связь ее с английской революцией не подлежит никакому сомнению, но каждый народ дает, конечно, свое воплощение революционным идеалам. В противоположность Англии, здесь не было ничего сдерживающего для разразившейся общественной бури, а, напротив, все способствовало ее скорейшему распространению.

Во Французской революции, как в зеркале, отразился легкомысленный характер этого народа, его стремление к позе, к красивым фразам и жестам, вдохновляемое суетным тщеславием. Все герои и рядовые деятели этой революции— даже наиболее умеренные и серьезные из них — жирондисты — напоминают актеров, стоящих пред лицом многочисленныхъ зрителей и думающих только о том, что скажут о них современники и потомки. Они предавались оргиям накануне казни, чтобы показать тем мнимое мужество духа. Многие изъ них старались рисоваться даже на эшафоте, который был для них последней сценой в этом мире.

Никто из них не думал об ответственности перед Богом, перед историей или своей совестию в этот роковой для страны момент.

При таком настроении общества, революция из средства превратилась в цель, в кумир, которому поклонялась вся нация. Увлекаемая инерцией собственного движения, она, как ураган, неудержимо неслась вперед и, постепенно углубляясь, превратилась в страшное смешение богохульства, жестокости, крови, разврата и коллективного безумия, которое ее вожди напрасно пытались прикрыть громкими лозунгами: свободы, равенства и братства. Увы, рядом с этими красовавшимися повсюду высокими словами, возвышалась “святая гильотина”, ставшая ненасытным молохом, которому приносилось в жертву бесчисленное множество невинных жизней. Читая повсюду “Братство или смерть” — Шамфор невольно воскликнул: “Это братство Каина!” Скоро эту роковую истину понял весь мир, и если вначале за развитием французской революции с любопытством следили даже такие серьезные умы, какъ Кант и Гете, то потом она уже не внушала Европе ничего, кроме отвращения и ужаса.

Французская революция ясно показала всему миру, что ее стремления не ограничивались только ниспровержением существующего государственного и социального устройства; она присвоила себе более широкую миссию мирового масштаба и прежде всего объявила себя самодовлеющим началом жизни, провозгласив особую революционную мораль, революционное правосудие и т. п. Она отвергла вечные законы Творца, чтобы поклониться человеческому разуму и его одного сделатьзаконодателем жизни. Робеспьер, воплотивщий в себе до конца кровавый облик революции, достигшей при нем своего зенита, впервые понял, однако, все безумие состязания человека с Богом и потому попытался вновь “декретировать” поклонение Высочайшему Существу, сделавшись сам его первым жрецом.

Однако эта жалкая пародия на религию не могла спасти ни его самого, ни революцию. Последняя, как Сатурн, продолжала безжалостно пожирать ее собственных детей, пока железная рука Наполеона не вырвала у нее ее жезла. Однако, дух ее не умер и после того, как этот страшный пожар погас, наконец, во Франции. Он сделался величайшим соблазном для человечества, которое не переставало оглядываться на эти кровавые огненные страницы французской истории, получившие для многих какую-то роковую притягательную силу.

Широкое культурное влияние Франции, которое издавна она оказывала на Европу, еще более облегчало распространение революционных идей. Русское образованное общество особенно увлекалось ими с тех пор, как наши офицеры принесли их на концах своихъштыков после своего победоносного похода в Париж.

Всякая революция зарождается в умах и постепенно электризует разные общественные слои, начиная скорее с верхних. Ее подпочвенная работа продолжается до тех пор, пока сопротивление власти и наиболее крепкой общественной среды не ослабеет и тогда она, как подземные воды, с шумом прорывается наружу. Это и случилось у нас после неудачной для нас великой войны, когда надломленный и утомленный ею народный организм уже не в состоянии был противостоять этой бурной разрушительной стихии, давно уже глухо клокотавшей под землею.

Русская революция есть одно из самых сложных явлений, какие когда- либо были в истории. Она соткана из самых разнобразных стихий. Тут есть и прямое подражание французской революции, в идеях которой воспитывался целый ряд поколений нашей интеллигенции; и мессианизм западников, беспощадно осуждавших русский политический и общественный строй и разочаровавшихся потом в “буржуазно-мещанской” Европе; и апофеоз России у славянофилов, считавших ее светом для мира, с ее идеалом вселенского братства; и исконная неутолимая жажда полной правды на земле у простого народа; и всегдашний неудовлетворенный земельный голод последнего; и анархия умов, водворившаяся в России под влиянием отрицательной проповеди Толстого, а также разного рода буревестников, декадентов и т. п.; и глубокое потрясение русской души огненными образами глубинного зла у Достоевского; и огромная энергия, развитая великой войной и искавшая себе выхода после разочарования в последней; и русский максимализм вообще, не умеющий нигде и ни в чем останавливаться на полдороге и легко переходящий в нигилизм; и отголоски смуты, а также Разинского и Пугачевского восстаний, в которых проявился русский бунт бессмысленный и беспощадный, как результат буйного настроения русской души в минуту ее крайнего возбуждения. Все это смещение оказалось заквашенным чуждым нам материалистическим марксизмом и потому дало такое неожиданное и бурное брожение, превратившее солнце в тьму и луну в кровь, создавшее повсюду смятение и ужас и сделавшее Россию страшным позорищем для всего мира.

В нашей революции, конечно, не менее характерных национальных черт, чем во Французской, но если заглянуть в ее сокровенную душу, то мы увидим здесь тот же мировой революционный процесс, вступивший в новую стадию своего развития.

Русская революция смелее, чем какая-либо из предшествующих ей, выступила со своей всемирной миссией и с углубленной радикальной программой. Ее идеологи не хотели видеть в ней только повторение “классических образцов” всегда кончавшихся компромиссом. Она с самого начала поставила своей задачей отречение от старого мира и создание абсолютно нового строя общественной жизни — с новыми идеалами и новыми методами общественного строительства. Ее целью было не только открыть новую страницу в мировой истории, но совершенно порвать связь с последней, и создать новую землю с новым человеком, апофеоз которого она поставила в центр своей догмы. Исходя из принципа, что “пафос разрушения есть пафос созидания”, она с яростию фурии устремилась на весь прежний политический общественный и нравственный порядок жизни, желая сокрушить его до основания.

Тут сказалась исконная максималистическая русская дилемма: “Все или ничего”, или лучше сказать — “все или долой все”.

Замечательно, что не только Нечаев — этот “разрушитель” по преимуществу, но и идеалист Герцен с каким-то демоническим сладострастием предвкушал эту картину общего крушения, которое должна принести с собою русская революция.

“Или вы не видите … — говорит он… — новых варваров, идущих разрушать. Они готовы, они, как лава, тяжело шевелятся под землею внутри гор. Когда настанет их час, Геркуланум и Помпея исчезнут, хорошее и дурное, правый и виноватый, погибнут, рядом… ”

“Что выйдет из этой крови — кто знает; но что бы ни вышло, довольно, что в этом разгаре бешенства, мести, раздора, возмездия погибнет мир, теснящий нового человека, мешающий водвориться будущему — и это прекрасно, а потому да здравствует хаос и разрушение, и да водворится будущее!”

Увы! Пророчество это исполнилось во всей своей ужасающей силе.

Варвары пришли — чтобы исполнить свою роковую миссию — и все стихии смешались в кровавом хаосе.

Все, что почиталось высоким, святым, добродетельным, или просто честным, благоприличным, культурным в человеческой жизни — все было попрано и поругано их жестокою рукою, и мерзость запустения водворилась повсюду.

В разгаре бешенства мести и раздора, хорошее и дурное, правый и виноватый погибали рядом. Вино смешалось с кровию и морем человеческих слез на этом пиру Ирода. Никогда еще человеческое достоинство не попиралось так грубо и безжалостно, никогда еще человек не падал так низко и не был так отвратителен в своей звериной разнузданности, как в эту мрачную эпоху. “Для тела — насилие, для души — ложь”: этот нечаевский принцип вполне был воплощен в жизнь, сделавшись главною основою деятельности большевиков.

Всякая революция есть величайший соблазн, которым пользуется дух злобы, чтобы увлечь за собою не только отдельных людей, но целый народ. В ней всегда повторяются в большей или меньшей степени, все три вида искушений, с которыми сатана приступал к Богочеловеку в пустыне. В истории русской революции они выступают яснее, чем в какой-либо другой. И чем больше было дано русскому народу, чем выше было его призвание, тем глубже было его падение.

Революция, как известно, зарождается впервые в душе человека. Кто же произвел революцию русского духа, из которой вышла потом, как цыпленок из яйца, величайшая катастрофа наших дней.

Декабристы,         которых большевики считают своими первыми

родоначальниками?

Герцен, Бакунин и особенно Нечаев, оформившие до конца их идеал и потому справедливо называющиеся их “предтечами?”

Или те “буревестники”, которые появились в конце XIX века и особенно в начале XX века и произведи анархию умов в политической и религиозной области, в науке, искусстве, музыке, поэзии?

Все, конечно, эти факторы участвовали в постепенном разложении русской души и подготовке соответствующей общественной психологии для появления русской революции, но истинными духовными реформаторами своей эпохи, произведшими огромный переворот почти во всех областях русской жизни и русской культуры, были два великих властителя русских дум за вторую половину XIX в. и в начале XX в. — Толстой и Достоевский.

Воплотивший в себе все типические черты русского народа от его верхних слоев до нижних, такой же бескрайный, стихийно неудержимый, как он, соединивший в себе и утонченного интеллигента с его самокритикой, с его духовным скитальчеством, с его рационализмом и мужика с его тягой к земле, ненавистью к более образованным и обеспеченным классам и с жаждою если не нового неба, то новой земли, на которой обитает правда, всегда искавший истину и часто боровшийся с нею, Толстой вместил в себе отзвуки всех тех мыслей и настроений, из соединения коих должна была вспыхнуть потом наша революция.

Он был для нея Руссо и отчасти Вольтером. Толстой сам считал себя прямым учеником первого и носил его портрет, как святыню, на груди. Что же касается второго, то здесь, казалось, не было прямого духовного сродства. Однако, Толстой был несомненно вольтерьянцем на практике, и его язвительные насмешки над Церковью имели не менее пагубное влияние на русское общество, чем сарказмы первого, обращенные против современного ему католичества.

Если нам скажут, что Толстой стремился все же подвести христианскую основу под современную культуру, то мы ответим, что и на могильном памятнике Вольтера, в числе его заслуг указано, что он “поборол атеистов” и это не было преувеличением, потому что он был только деистом, а отнюдь не атеистом. Несомненно также, что Толстой, по складу своего характера и по своим убеждениям, был противник борьбы со злом силою; поэтому он отрицал суд и всю государственную организацию и ненавидел французскую революцию, которую называл только большою, а не великою; он был также против всяких попыток и у нас произвести изменения существующего политического и общественного строя революционным путем, о чем он открыто говорил студентам и рабочим. Его призывы к преобразованию общественных отношений на началах христианского братства и любви, конечно, не имели ничего общего с человеконенавистничеством большевиков, однако, когда он переходил к критике современного государства, общества и всей современной культуры, его перо насыщено было таким ядом протеста, негодования и насмешки, что он невольно становился союзником революционеров.

“Насмешка,        — говорил справедливо Спенсер,                          — всегда была

революционным агентом”. “Учреждения, потерявшие свои корни в вере и уважении народа, становятся обреченными на гибель”. Долголетняя пропаганда Толстого против многого такого, что было близко и свято русскому сердцу, соединенная с его попыткой к бытовому опрощению в своей жизни, не могла пройти без влияния на народную душу, постепенно расшатывая все основные устои русской жизни. Он действительно перевернул, по выражению его сына, Льва Львовича Толстого, сверху донизу сознание

Русского Народа и создал новую Россию. Своим острым и глубоким литературным плугом он разрыхлил русскую почву для революции, которая, по словам того же Л. Л. Толстого, была “подготовлена и морально санкционирована им”.

Гораздо труднее установить и проследитъ то влияние, какое могло иметь на появление и развитие русской революции творчество Достоевского. Он, конечно, не имел ничего общего с Руссо, Вольтером или энциклопедистами. Многим самая постановка такого вопроса о какой-либо связи нашей революции с литературною деятельностью Достоевского покажется своего рода кощунством. Наше общественное мнение давно уже как бы канонизировало великого писателя. Все привыкли почти с благоговением преклоняться пред гениальным пророческим прозрением Достоевского, заранее нарисовавшего облик нашей революции — сколько кровавой и жестокой, столько же безбожной по самой ее природе.

В его “Бесах” и “Братьях Карамазовых”, как в зеркале, с необычайною точностью, заранее отражено то массовое беснование, та сатанинская одержимость и гордыня, какие принес с собою в Россию осуществленный социализм. Но изображая с необыкновенной яркостью красок это грядущее царство Хама, или лучше сказать, самого Антихриста, Достоевский не проявил, однако, здесь ни эпического бесстрастия великих подвижников, ни того негодующего тона, или внутреннего страдания, какими дышет перо некоторых из наших писателей (например, Пушкина и Лермонтова), когда они касались козней сатаны, проявляющихся в мировой жизни. То и другое чувство, так сказать, застраховывает читателя их творений от соблазна зла, который всегда присущ нашей природе.

Достоевский видитъ ясно демонический характер грядущей революции и ее вдохновителей, но его кисть, которою он рисует последнюю, в соединении с его страстным темпераментом (по его собственному признанию, он всегда любил “хватать через край”), завели его дальше, чем это нужно было бы для его нравственных воспитательных целей в отношении общества и чем бы внутренне хотел он сам. При потрясающей силе своего драматического таланта, он ослепительно ярко обнажает перед нами зло отъ всех его покровов и так глубоко перевоплощается в своих отрицательных героев, как бы сростаясь духовно с ними, что это чувство невольно переживает читатель. С этими образами случилось то же, что с глазами “Портрета” художника, изображенного Гоголем в повести того же наименования; в них заложена какая-то магическая сила, которая одновременно и отталкивает и влечет к себе человеческую душу. Смертным никогда не безопасно прикасаться к древу познания добра и зла и приближаться к адской бездне: последняя всегда склонна притягивать к себе и как бы обжигать их своим огненным дыханием. Подобно Данте, Достоевский проводит читателя по мукам и заставляет его иногда невольно отстранять от себя временно его огненные писания, чтобы отдохнуть от той области тьмы, в какую они повергают нас по временам. К. Зайцев имел право сказать, что “иной раз кажется — сам сатана говорит его устами”. К сожалению, его идеальные положительные типы не дают достаточно противоядия против таких впечатлений. Высокие проявления человеческого духа, для естественного таланта, даже такого, каким владел Достоевский, воплотить в литературных образах всегда гораздо труднее, чем сатанинские глубины зла. Не будет грехом ни перед истиною, ни пред самимъ великим писателем, сказать, что кроткий облик старца Зосимы или Алеши Карамазова не в состоянии затмить пред нами яркий образ Ивана Карамазова, с его самоутверждающейся гордыней, сверкающей перед нами каким-то зловещим, фосфорическим блеском. Его гордые страдания не вызывают в нас участия, ибо сатана также есть “мученик” своей свободы.

Своим по временам подлинно “жестоким” пером, Достоевский, как острым резцом, прошел по мягкому русскому сердцу, и, потрясши его до основания, вывел его из духовного равновесия. Он показал впечатлительному русскому обществу соблазнительный образ человека, находящегося по ту сторону добра и зла и в этом пункте до известной степени вошел в соприкосновение с Ницше: не напрасно последний почувствовал в творчестве нашего писателя что-то сродное себе и говорил, что Достоевский “единственный глубокий психолог, у которого он мог кое-что взять для себя”.

Развивая везде свою излюбленную идею о двух безднах, борющихся во глубине русского сердца и имеющих, так сказать, одинаковое право на свое существование, в силу данной человеку свободы, Достоевский тем самым косвенно вынес для нашей революции если не моральное, то, по крайней мере, психологическое оправдание.

В этом смысле из его творчества течет одновременно и горькая и сладкая вода. Не подлежит сомнению, что в своей личной жизни он преодолел злую стихию, но он не передает этого чувства другим и не придает ему захватывающей и побеждающей силы. Он предоставляет читателю самому сделать выбор между добром и злом, переоценивая силу его самоопределения, равновесие которого нарушено грехом.

Поэтому, от него родилось, так сказать, два поколения людей: одни это те, которые идут за ним до конца через подвиг веры, любви и смирения к вратам потерянного рая, а другие останавливаются, подобно жене Лота на этом пути и оглядываются на Содом и Гомору, не будучи в состоянии преодолеть в себе тяготения к нравственному соблазну.

Из этой последней плеяды вышел целый ряд молодых писателей, впитавших в себя прежде всего карамазовский “бунт” и понесших его в народные массы, с целью революционизирования последних. Не подлежит сомнению, что сам Достоевский отказался бы с негодованием от таких мнимых своих идеологических преемников, однако они были бы вправе сказать, что из его произведений извлекли материал для своей разрушительной литературной работы.

Так как великие умы невольно отбрасывают свою тень вперед, то не произошло ли с другой стороны того, что Достоевский самым пластическим изображением духа и формы грядущей революции помог большевистским вождям конкретизировать свой идеал, придать ему законченность, жуткую огненность и своеобразную принципиальность. Быть может, революция совершилась по Достоевскому не только потому, что он прозрел ее подлинную сущность, но отчасти и предопределил ее образ — самою силою психического внушения, исходящего от его реалистического художественного гения, забывавшего на этот раз завет Гоголя, по которому всякое создание искусства должно вносить в человеческую душу успокоение и примирение, а не смятение и раздвоение. Во всяком случае, весь этот вопрос, не взирая на всю его трагичность — требует обстоятельного, вдумчивого и объективного исследования, каковая обязанность лежит на грядущих поколениях.

«Православная Русъ», № 14-15, 1955 г.